ГЛАВА ВТОРАЯ. ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ПОМОЩЬ КАК КОРРЕКЦИЯ ПОСЛЕДСТВИЙ НЕПРАВИЛЬНОГО ВОСПИТАНИЯ
I
С Анной я познакомилась, когда ей было 18 лет. Она поступила лечиться от заикания в наш диспансер, где в то время я начинала работать патопсихологом. До этого у меня уже был солидный стаж преподавательской работы, и потому вскоре я была назначена по совместительству педагогом в логопедическое отделение, в котором она лечилась. В тот день я пришла туда впервые. Помню, за столом сидела девушка и что-то писала. Это была Анна. Не группа уже ушла на занятия в специальный кабинет, и только она не трогалась с места. Прошло с полминуты. Может она не слышала? Я сказала:
-А вашу группу увели на занятия.
Она не поднялась, только повернула голову в мою сторону. Помолчали. Спрашиваю:
- А вам разве не нужно идти?
Девушка, непонятно улыбаясь, неспешно посмотрела мне в глаза и так же неспешно ответила:
- Нужно...
Наступило затяжное и какое-то неловкое молчание. Я не понимаю, в чем дело, но ощущаю нарастание чего-то вязкого, тугоподвижного. Мне неприятно. И не успеваю я осмыслить ситуацию подобающим психологу образом, как срабатывает один из педагогических стереотипов:
- Так что же вы сидите?
(Быстроту своего бездумного стереотипного реагирования мы нередко принимаем за находчивость и даже склонны гордиться ею. Увы! Гордиться тут нечем. К примеру, стереотип "понукания", "подстегивания" подчас приводит к результатам, иногда поражающим коварной непредсказуемостью.)
Так что же вы сидите? - Вот так неожиданно для самой себя "подтолкнула" я Анну. Она сидела по-прежнему, не меняя позы и непонятного выражения лица, только взгляд ее чуть передвинулся вниз. У меня хватило такта ограничиться банальной сентенцией:
- Уж... коли вас приглашают и сами вы знаете, что нужно идти, то... надо встать и идти! - после чего я ретировалась в ординаторскую с сознанием своей беспомощности. В ту пору я еще была далека от понимания вреда стереотипного, бездумно-привычного воздействия. Собственно, до этого над педагогической стороной процесса преподавания я, подобно многим, не слишком задумывалась. Инциденты были редкостью и не приобретали остроты конфликта. Появилась этакая инерция преподавательского благополучия...
Мы привыкли считать себя правыми - уже только потому, что мы - "старшие"! И потому нам так трудно прийти к мысли: я что-то делаю не так, трудно остановить себя, пресечь свое явно бесполезное (вредное!) воздействие по принципу: "Ну надо же хоть что-то делать!" Труден был и мой путь к мысли: "Если не знаешь, как воздействовать, - остановись! Всмотрись! Попытайся понять..." Это пришло позже. А тогда... Неповиновение воспринималось как личная обида, а непонятная улыбка - как явное и предумышленное оскорбление. Сидит! И чего сидит?! - нарастало возмущение и досада. Вдруг послышался звук отодвигаемого стула и удаляющихся шагов. Выглядываю - Анна ушла. Ага! Послушалась-таки!
Какое заблуждение! Много позже она призналась мне, что, когда группу позвали на занятия, она "совсем собиралась встать", как только допишет до точки, но тут вошла я, совсем новое для нее лицо (утром меня только что представили). Этим появлением "как будто что-то затормозилось" в ней. Вот ее слова: "Как только вы ушли, это почти сразу же прошло, я встала и пошла на занятия. А до этого, когда вы какое-то замечание мне делали, я ничего не могла. Не могла и все!" Хорошо еще, что я не оскорбила тогда Анну своим бездумным возмущением... Мы в своей педагогической самонадеянности считаем, что всегда и в любом случае наше присутствие и вмешательство уместно и благотворно... А оказывается, мое присутствие и стремление "подстегнуть" вызвало непроизвольную парадоксальную реакцию, действие - без умысла Анны - совершенно противоположное тому, которое я ожидала. Обычно воспитатели расценивают подобное поведение как упрямство, вызов, издевательство над учителем.
Если воспитуемый ведет себя не так, как хотелось бы нам, не выполняет наших требований немедленно и безропотно, - это нас возмущает. Возникшее чувство дискомфорта порождает стремление поскорее устранить его источник по закону элементарного самосохранения. И тогда у нас автоматически включается привычный способ реагирования (в том числе и "педагогический стереотип"), Как важно нам всем иметь хорошо натренированный "рациотормоз", внутренний "стоп-сигнал". Если его нет, воспитатель становится пленником своих отрицательных эмоций, а значит, в это время перестает быть педагогом, так как в этот момент добивается только "победы", т. е. повиновения - любой ценой, лишь бы настоять на своем! Для устранения своего дискомфорта!
Хорошо, что я ушла (спряталась!). Правда, в то время я воспринимала свое отступление как проявление своей беспомощности. Но именно оно предотвратило конфликт, помешало вспыхнуть враждебному чувству у Анны. Как часто с таких незначительных инцидентов начинаются многолетние поединки между воспитателем и его питомцем! Иногда они окрашены нескрываемой обоюдной ненавистью...
Анну я запомнила самой первой в ее группе и выделила ее скрытой от самой себя неприязнью. В ту пору я пока еще не задавалась вопросом: а как она воспринимает меня? Какое у нее внутреннее отношение ко мне? Тогда, подобно многим и многим воспитателям, я воспринимала взаимоотношения со своим "объектом" односторонне: "я" - "воздействую", "думаю", "полагаю" и пр., а "объект" - "должен", "обязан" подчиниться и оправдать мои ожидания. Самостоятельно мыслить и действовать ему полагалось в пределах, санкционированных моей широтой мысли. Возможная неприязнь ко мне и контрпозиция просто не предусматривались, не принимались ни в какие расчеты. И я была бы чрезвычайно удивлена, если бы в то время узнала, что я тоже не понравилась Анне.
Мне очень повезло, что пришлось искать новые для меня формы педагогической работы совместно с логопедами. Это подтолкнуло меня к перестройке своих позиций, своего отношения к объекту воспитания и к себе.
Никто из нас не знал, что конкретно должен делать педагог в отделении, тем более что группы были "пестрыми" в возрастном отношении (от 15 до 40 лет). Чтобы сориентироваться, я начала посещать занятия логопедических групп и вести дневник. Предпочтение я отдавала группе Маргариты Николаевны Белинской. На этих занятиях я увидела нечто очень важное для себя - попытки прямой работы с человеком над его личностью. Исправление различных дефектов речи само по себе связано с личностью, это обусловлено спецификой речи как сугубо человеческой корковой функции. Но, кроме непосредственной работы над речью, на этих занятиях крупным планом была выражена забота о характере каждого. М. Н. Белинская была убеждена, что человек, страдающий заиканием, может научиться говорить правильно только в том случае, если, помимо усвоения правил и выполнения всяческих упражнений, сможет сознательно что-то изменить в своем характере, стать его хозяином. Если же человек совершенно не способен отнестись к себе как к рабочему материалу, над которым он сам работает (т. е. по-деловому), то тратить на него время в отделении бесполезно: речь его не улучшится.
М. Н. Белинская попросила меня провести психологическое обследование Анны: "Копните поглубже... Старается, а толку нет. А ведь она - мало сказать - весьма неглупа. В чем тут дело?"
К тому времени в моем дневнике уже начали появляться записи, похожие на какие-то предварительные выводы. При внимательном их рассмотрении я поняла, что они не только для работы в логопедических группах. И еще я поняла, как полезно каждому из воспитателей знать что-то из того, что познается только в общении с людьми не совсем здоровыми. Вот выборка из этих старых записей.
1. Результат работы с каждым (любым!) членом группы в конечном итоге определяется тем, как относятся к нему наиболее значимые для него лица. Т. е. самое главное - нормализующая сфера отношений. (Так же, как с детьми и подростками в школе. Только у наших питомцев эта зависимость выглядит ярче, выпуклее: сразу же все сказывается на состоянии речи.)
2. В отношении к больному (как и к любому ученику, ребенку, подростку) для успеха дела нужно добиваться его внутренней свободы и раскованности, его независимости, только тогда он сможет и хорошо говорить, и нормально развиваться, жить, учиться, работать (не путать с разболтанностью!).
3. Ни в коем случае не давить - ни силой, ни авторитетом, ни знаниями, ни умениями не подавлять! Быть с ним вместе, но не против него! Если стать над ним, то только для того, чтобы защитить его, или в случае, если "он" умышленно совершает что-то скверное.
4. Надо знать, что он может, а что в данный момент пока ему недоступно. При любом воздействии - прежде всего ориентироваться на его возможности...
После этого была запись, обведенная красным: ОКАЗЫВАЕТСЯ ВСЕ ЭТО - ТРЕБОВАНИЯ К САМОМУ СЕБЕ, К ВОСПИТАТЕЛЮ! СНАЧАЛА - ДОБИВАТЬСЯ ОТ СЕБЯ! ИНАЧЕ - НИЧЕГО НЕ ВЫЙДЕТ ХОРОШЕГО!!!
Между этой записью и последующей был перерыв в несколько дней. Это был первый сдвиг в перестройке позиций, и он требовал времени и душевных сил. Я начала учиться самокритичности воспитателя.
Сначала моего самоконтроля хватало только на то, чтобы регистрировать свои промахи и ошибки. Меня огорчало, что их так много. Потом я подумала: ведь я же учусь! Ищу! Никто не требует от меня немедленного, непременного "педагогического" участия. Если не знаю, как поступить, я имею право сказать, что не знаю.
И еще одна "этапная" запись: "Сегодня я испытала впервые в жизни состояние необычного освобождения: без всякого смущения, спокойно и просто призналась: "Не знаю!", когда меня спросили, как заставить человека бросить курить. Спросивший посмотрел на меня без осуждения, без разочарования и даже без удивления. Напротив, его обычно задиристое выражение лица даже как будто смягчилось".
Таким образом, к тому времени, когда по просьбе логопеда я начала психологическое исследование Анны, во мне самой, в моих отношениях начались перемены.
Тем, кто заикается, говорить трудно. Но и с ними разговаривать не просто: требуется терпение и деликатность и чтобы наше внимание не соскальзывало с содержания речи на ее дефекты.
Хотя заикание у Анны было легким, говорить с ней было еще труднее, чем с тем, у кого почти каждый слог сопровождается судорогами. Дело в том, что у нее было очень "неудобное" выражение лица. В ее общении с однокашниками это как-то не отмечалось. Но в беседах со "значимыми" (с логопедом, с врачом, со мной) она редко поднимала взгляд до уровня глаз собеседника. Притом смотрела искоса, украдкой, как если бы делала что-то недозволенное. Лицо Анны очень быстро покрывалось красными пятнами. Она вдруг начинала барабанить пальцами по столу или крутить карандаш, помахивать линейкой, а иногда - напевать с закрытым ртом. И все это - с улыбкой, которую очень хотелось заменить какой-нибудь другой улыбкой; она оставляла впечатление вязкости, неподатливости и крайне болезненной ранимости. Эту ранимость я заметила не с самого начала, а только после тех перемен, которые начались во мне самой. Вот теперь я заметила и то, что улыбка эта была еще и своего рода "самозащитой", как и неуместная песенка и манипуляции линейкой и карандашом.
А ведь Анна не обделена природой. Начитана. Ее сочинения отличаются глубиной наблюдений и осмысления совершенно самостоятельного и подчас очень оригинального. Она сочиняет литературно грамотные стихи. Рисует. С ней охотно играют в шахматы настоящие шахматисты. Недурно поет... Когда незаметно наблюдаешь, как она общается с равными членами групп, неловкость не чувствуется совершенно. И поет - свободно. К ней обращаются часто и охотно, потому что Анна многое умеет и знает и никому не отказывает в помощи, если эта помощь действительно нужна. Она хорошо чувствует, где нужно помочь, а где пора сказать: "А дальше делай сам!" Если при ней спорят, молчит, будто и не слушает, делает свое дело, потом вдруг вмешается - и спорить больше не о чем. Т. е. человек как человек. Хороший человек!
Но вот она садится против меня, своего педагога, и атмосфера сразу ощутимо заполняется тягостной неловкостью. Она обволакивает мое сознание и волю, парализует активность. Хочется отодвинуть от себя весь этот тяжелый "клей" и бежать... Но врач не бежит от болезни своего пациента, не отворачивается. Он не имеет ни морального, ни профессионального права на проявления брезгливости и отвращения при виде самых ужасных ран, язв и проявлений болезни. Почему же, когда я в роли педагога, моя первая забота - не об Анне, а о себе, о том, каково мне, а не ей?
И вот я сознательно пытаюсь преодолеть чувство неприязни. Рассматривая Анну, мысленно говорю себе: педагог не должен обвинять своего воспитуемого в том, что тот не благополучен, что нуждается в воспитании, что с ним трудно... Я вижу, как лицо Анны покрывается красными пятнами, как ее пальцы привычно забарабанили по столу... И вдруг меня осеняет: да ведь это ей трудно! Прежде всего - ей, Анне! Поэтому трудно и с ней. Это как само заикание: трудно говорящему, поэтому трудно и его собеседнику.
Стоило мне чуть отойти от своего педагогического эгоизма и эгоцентризма, как появилась способность что-то видеть. Я вдруг вспомнила, что Анна почти не заикается в беседах с равными себе, а только с персоналом отделения. Значит, ей трудно именно с нами, "старшими". Надо, надо освободить Анну от ее неловкости, от того, что ее порождает.
Легко сказать - "надо"! Я же совсем не знаю, как это сделать! И не могу даже попытаться помочь, пока не пойму, откуда в ней все это: дискомфорт, ранимость, неловкость, вязкость...
Пытаюсь применить известные мне методики психологического исследования и... убеждаюсь, что это не пойдет: Анна слишком подозрительна и очень обидчива ("А зачем это? .. Подопытный кролик, да? .. Хуже всех, да? ..") Почти любому нормальному человеку нежелательна роль испытуемого. Защитная реакция на обследование - норма. Но у Анны к самозащите добавляется болезненная настороженность, которая долго не исчезает и после прекращения моей попытки. Теперь она следит за каждым моим шагом, движением, словом. И уже не просто следит, она меня изучает! Фу... Прячусь в ординаторской... Хорошо, что я тогда пыталась записать сам ход своих мыслей: сейчас можно видеть процесс перестройки сознания педагога. Вот в моих записях отмечается еще один шаг: "А впрочем... Это же так естественно, что она меня изучает. Какой все же у нас заматерелый предрассудок - полагать, что только мы (учителя, врачи, родители) можем "изучать"! И никакая это не наглость с "их" стороны. Напротив! Такое внимание - это же отличный стимул для освежения нашего самоконтроля! А когда имеешь дело с повышенной ранимостью, тем полезнее (хотя и труднее!) для нас, "старших": быстрее видишь, чего нельзя делать, что сделано неправильно. Т. е. в любом "минусе" нужно искать "плюс". На то мы и существуем..."
Сейчас перелистываю этот старый свой дневник педагога... Какой сложный, какой долгий и неровный путь к ПОНИМАНИЮ человека, к его ПРИЯТИЮ! Как жаль, что в наших вузах нас не учили понимать хотя бы самих себя! Работа с человеком, личностью невозможна без работы над своим сознанием (позицией, отношением), над своей личностью.
Интересно, когда, наконец, мне стало что-то понятно о природе "слагаемых" дискомфорта Анны? На каком этапе моей перестройки? Перечитываю свои старые записи, и мне отчего-то стыдно. Сейчас я бы так не написала. А вот здесь какой-то сдвиг в самом тоне записей... И - наконец-то! Вот он, главный этап моей перестройки и подхода к пониманию Анны:
"Прочла все, что у меня записано об Анне, и уличила себя в том, что пока еще, все еще веду поединок с ней, неравный и тяжелый для нее и постыдный для меня как педагога.
До сих пор я терзаю ее своим плохо скрытым пытающим вниманием. Она тоже следит за мной, но я-то могу освобождаться! А когда вижу, что ей при мне трудно, где-то смутно шевелится у меня этакое недостойное педагога удовлетворение: "Вот же тебе! Я-то сильнее тебя!" С кем я тягаюсь?! С тем, кто вправе ждать от меня помощи? Хороша помощь! Да мне нельзя даже доверить характеристику написать на человека, которого я так недостойно преследую! Моя внешняя лояльность не меняет сути дела..." Дальше стоял длинный ряд неровных точек: человек задумался. И вот результат:
- А что, если посмотреть на себя ее (Анны) глазами? (Давно пора!) - Дальше - совершенно изменившийся ритм строчек:
"Боже мой! Даже не напишешь, как жутко. Я же дли нее - притаившийся зверь! Зверь, пригнувшийся для прыжка, для удара... Она страшно одинока, несмотря на то что вокруг нее люди и они тянутся к ней. У нее постоянно ноет самое незащищенное место: у нее никогда не было старшего друга! Никогда! Это как рана, всегда открытая рана. Никто из старших никогда не подарил ей необходимое чувство защищенности! Никто из значимых никогда не захотел одарить ее той дружбой, которая делает сильнее обоих - и старшего и младшего. Она ждала этого от многих и не дождалась. Со смутной надеждой она чего-то ждала и от меня, ждала и боялась. Она ждет и сейчас, ждет, что я позову ее: ты мне нужна, будь другом! Ждет и съеживается, так как хорошо помнит боль от внезапных вероломных ударов старших..."
Вот так. Прав К. М. Симонов: "Чужого горя не бывает..." Если ты смог почувствовать чье-то горе, оно уже не чье-то, а твое.
Поединок с Анной кончился. Натыкаюсь глазами на последующие строчки и тихонько отодвигаю тетрадь: перечитывать такое трудно, если это написано тобой. За текстом читается безмолвная присяга...
II
Месяц назад я вернулась из поездки в деревню, где нынешняя Анна живет с мужем и двумя детьми. Шестнадцать лет прошло... Сейчас мы разговариваем с Анной легко и просто (о чем угодно!), включая и самую трудную тему - взаимоотношения. (Она совсем не заикается.) Она теперь подтверждает, что действительно это было как рана - тоска по несбывшемуся другу. Подтвердила она и мое тогдашнее предположение о причинах этой тоски, что в свое время недополучила чего-то - прежде всего от родителей. Говорит о них мягко и грустно. Но по-разному: об отце - проще и с уважительным сочувствием, о матери - с почти детским недоумением. Она гордится тем, что ее отец умен и проницателен, многое может понять и объяснить, несмотря на свои довоенные семь классов. Он добр и мягок "до чудачества". Уступает матери во всем: "Пусть будет, как ей надо. Она женщина, мать!" Анна всегда любила отца и уважала, но больше жалела его - еще когда была маленькой. Он был "хороший", но не воспринимался ни сильным, ни "главным": он сам нуждался в защите - от матери. Мать презирала его, не стесняясь детей.
Мать... Вот и сейчас - Анне уже 35 лет, но эта боль у нее не изжита, ее в себе никогда не замолчать: она нуждается в катарсисе и компенсации. Мать была главой семьи, заботливой, но властной и ворчливой, нечуткой и неласковой. Рассказывая о ней, нынешняя взрослая Анна пытается избежать осуждения. Ей совестно, что она будто жалуется на свою мать, и она пытается оправдать ее, заглушить горечь своего упрека и - не может. Во взрослой женщине, ставшей матерью, все еще живет та же боль, что и в детстве, та же тоска...
- Бывало, так захочется подойти, уткнуться ей лицом в колени и чтобы погладила или хоть бы взглядом издали обняла... Нет! Не лезь! Отстаньте вы от меня! Устала до смерти! И жалко ее, и больно. Боялась я ее. Помню, болела я в детстве. Ночью - все спят, а мне плохо, что-то вроде дурноты, и одиноко и страшно. Хочется, чтобы мама была рядом, невозможно сказать, до чего мне нужно маму! А позвать - боюсь. Потом, видно, я стонала или кричала - отец подошел. Напоил он меня, погладил, вроде легче стало, а все же надо мне маму - и все тут. Говорю ему: "Позови маму". Он отошел, и слышу: "Мать, Анютка тебя зовет, плохо ей. Ты уж не сердись". Она подошла: "Ты чего? - и лоб мне трогает ладонью. - Жару вроде нету... Спи давай, спи!" А мне... эту ее ладонь... Подержала бы она подольше руку у меня на голове... У меня такое чувство было, что от этого я бы к утру выздоровела... Нет, не поняла мама. И когда я своими руками ухватилась за эту ее руку, она ее отняла: "Ну ладно, спи, спи!" - и отошла…
Это не назовешь обидой. Нечаянно зазвенела слезой глубокая боль души. Тактильный голод, голод ребенка на прикосновение, - ничем не легче обычного голода. Природой так устроено, чтобы любой детеныш обязательно получил полностью полагающуюся ему порцию тепла материнского тела. Человеческий детеныш - тем более. И еще ему необходимо ощущение ласки, тот самый эмоциональный контакт с матерью, который становится продолжением тактильных ощущений (ощущений ласкового прикосновения). Несостоявшийся эмоциональный контакт с матерью (или с человеком, который смог ее заменить) - основа многих вариантов психического неблагополучия. Как неутоленная жажда, болезненная потребность в таком контакте не может исчезнуть совсем. Она может неожиданно вспыхнуть в любом возрасте.
На всю жизнь - долгую ли, короткую ли - человеку с детских лет необходим запас не только биологических, но и психических потенций. Потребность ребенка в нормальном эмоциональном контакте с матерью (с Родителем) имеет далеко не сиюминутное значение. От того, в какой мере и как он удовлетворяется, зависят в дальнейшем даже интеллектуальные возможности ребенка. Этим определяется степень психической выносливости человека (даже во взрослом периоде). От этого во многом зависит, особенно в детстве, характер его взаимоотношений с окружающими. В науке это давно уже перестало быть новостью.
Анне - при живой матери - не хватало ее тепла и эмоционального участия. Отец был добр. Но его статус в микросоциуме семьи был слишком незначителен по сравнению со статусом матери. Доброта слабого не может компенсировать дефицита эмоционального контакта с сильным, тем более если этот "сильный" - мать. Когда мать превосходит отца активностью и силой, положение может спасти ее уважительное к нему отношение. Даже если оба родителя далеки от идеала, но дружны между собой, они этим компенсируют влияние своих "минусов" на детей. Хорошо сказано об этом у В. Л. Леви в книге "Нестандартный ребенок": "В дружных семьях, однако, которые все-таки попадаются, Гармоничный Родитель, худо-бедно, получается из двух "половинок" - матери и отца: главное, чтобы на "выпуклость" одного (в отношении к Ребенку) приходилась "вогнутость" другого, пусть и не в совершенном соответствии. Собственно, для создания такого Родителя и нужна семья".
Увы! Мать Анны презирала отца - за то, что не добытчик (хотя и работник), что слишком честен и не корыстолюбив ("Подумаешь, бессребреник!"), что слишком добр и мягок ("Тоже мне мужик! Как же ты воевал-то?! Курице голову отрубить не можешь!"), что любит пофилософствовать ("Тоже мне философ нашелся, недоучка несчастный!"), что уважительно относится не только ко всем людям, но даже к корове ("Ну и дурак же ваш отец, прости господи!"), что не поднялся выше обыкновенного счетовода... Мать была учительницей начальной школы в рабочем поселке. Как женщина была крупной и яркой. Своему мужу не позволяла ходить с ней рядом ("Срамиться с тобой, мелкота несчастная!"). И всю жизнь до старости ругала себя: "И что я в тебе нашла?"
Взаимоотношения между родителями вызывали у Анны хроническое тоскливое ощущение неблагополучия: не только дружбы - не было уважения, не было мира, не было тишины. Радости не было. У Анны, по ее словам, было чувство, как будто в их доме, в их семье - какая-то трещина или огромная дыра, пробитая матерью, и что-то очень нужное, самое нужное, уходит в эту трещину...
В семье было девять детей. Анна, седьмая по счету, родилась через десять лет после ближайшего старшего брата. Одна из старших сестер покончила жизнь самоубийством, а год спустя у ближайшего старшего брата Анны все его странности приобрели убедительные клинические проявления шизофрении. А ведь наследственность как будто не отягощена психическими заболеваниями: ни мать, ни отец не помнят психически больных в своем роду. Точно установить причину этих мрачных событий невозможно. Но Анна склонна считать одной из коренных причин психической хрупкости погибшей сестры тот же дефицит эмоционального контакта с матерью и ее деспотизм. Это не вызывает у меня возражений, тем более что Анна обладает бесспорной способностью к интуитивному, непосредственному постижению скрытых связей. К тому же она достаточно начитана о природе эмоций. И странности в поведении брата (в его юности), немотивированное бродяжничество, молчаливая надменность по отношению к старшим и холодная жестокость к младшим - за всем этим Анна видит прежде всего ту же "трещину", то же неблагополучие во внутрисемейных отношениях. Те же факторы обусловили и психическую хрупкость Анны.
В раннем детстве она часто болела и, хотя не отставала в развитии, со слов старших она знает, что лет до пяти была очень слабенькой, избегала шумных и подвижных игр. Сама она помнит, что после любого эмоционального возбуждения ей хотелось тишины, клонило в сон. На радостное событие вместо смеха могла реагировать слезами. А когда к ней обращался кто-нибудь незнакомый, она становилась "как каменная", не могла ни двигаться, ни говорить (тормозная реакция на сверхсильный раздражитель). Своего ближайшего старшего брата, Павла, она побаивалась всегда, с тех пор, как себя помнит. Но годам к шести страх перед ним приобрел острые формы и стал хроническим. Это был еще один фактор, в зловещий фокус которого Анна попадала почти всякий раз, когда дома кроме нее и Павла никого не было. Он мучил ее словесно и физически. Видя ее страх, проявлял еще большую жестокость. Жаловаться было некому. Отец не воспринимался способным защитить от ужаса, а мать отметала всякие жалобы детей ("не до вас!"), трое самых старших уже отделились, а у других двоих были свои проблемы. Никто не знал, как жилось Анне. А ей часто хотелось, "чтобы ничего этого не было, чтобы меня не было". Такой Анна поступила в школу. Школа...
Необоримая потребность поделиться радостной, благодарной любовью к своей школе побуждает меня к "лирическому отступлению". В редкие встречи с моей сестрой мы наперебой - "А помнишь?" - вспоминаем нашу Старо-Короткинскую неполную среднюю школу в Колпашевском районе Томской области. Как охотно ходили мы в эту деревенскую школу рано утром, затемно, по длинной-длинной, заснеженной безлюдной улице, затем отогревали руки у высоких печей в темном зале или в классах с керосиновыми лампами!.. С какой упругой подобранностью вставали, встречая входившего в класс любимого учителя!.. Они были любимыми: и совсем еще юный, веселый и немного ребячливый (19 лет!) математик и учитель пения Борис Николаевич Яровский; и остроумный, элегантный физик, музыкант и танцор Николай Васильевич Булгаков; и его жена Евгения Васильевна Булгакова, образец сдержанной корректности и уважения к слову, ненавязчиво, но так увлекательно вводившая нас в мир поэзии, в сказку балета, детской оперы, школьных спектаклей... А супруги Буровы! Спокойная, почти домашняя, но изящная простота обращения Елизаветы Михайловны Буровой, ее скромно-изысканный вкус в одежде, ее материнская внимательность делали ее уроки биологии и рисования похожими на отдых, во время которого очень многое само понималось, запоминалось и будто само собой делалось хорошо - у всех! Буров Леонид Николаевич - даже экономическая география на его уроках становилась захватывающе интересной, не говоря уж об экзотичных экскурсах географии физической. Наши ошибки в ответах отмечались такой веселой иронической интерпретацией, что весь класс необидно смеялся вместе с тем, кто ошибся... Идиллия? Нет. Кое-кого приглашали иногда в учительскую, и, когда он возвращался оттуда, к нему никто не приставал: человек садился за парту и падал красным лицом в согнутый локтевой изгиб руки. Но мы не помним публичных скандалов. Нам очень повезло с учителями. Это были настоящие учителя. А когда появлялся вдруг не настоящий, мы все это чувствовали сразу... И чаще всего этот человек вскоре от нас уезжал. Наверное, и такие были на время нужны в нашей школьной жизни, чтобы мы научились чувствовать и ценить учителей настоящих. Чем они различались? При всем разнообразии и тех и других, с "настоящими" было интересно, мы им верили, доверяли, радовались им. Они не отодвигались от нас, но и не заигрывали с нами, не заискивали. Они жили вместе с нами. Им самим с нами было интересно! И если кто-то из нас был виноват, они умели внушить чувство стыда за проступок, не роняя этого человека перед другими. Никто из тех, кто выходил из учительской с красным лицом, не чувствовал себя несправедливо обиженным. Ни один из наших "настоящих" не посеял ненависти и вражды...
А "ненастоящие" сразу выдавали себя: по-разному, но все они были слишком заняты собой. Никто из них не мог вызвать интереса к своему предмету, так как требовал слишком много внимания к своей персоне. Кто-то из них нудно обижался на учеников, кто-то истерически выбегал из класса, швыряя журнал, кто-то надувался важностью... Нас в чем-то уличали, подозревали в чем-то нехорошем, обижались на наши вопросы, придирались по пустякам, всегда находили повод поскандалить с кем-нибудь из учеников, с наслаждением ставили плохие оценки и, упиваясь сознанием своей власти, угрожали провалить на экзамене, выгоняли из класса... Тогда мы не знали слова "самоутверждение", но обо всех этих "ненастоящих" можно было сказать, что они самоутверждались за счет урока, за счет унижения личности ученика. Таких никто не любил, и никто не жалел, когда они уезжали. Имен их мы не помним. Они были в нашей школе эпизодически и слишком мало значили даже для тех, с кем скандалили, кого хотели унизить. Это очень хорошо, когда имена таких учителей не удерживаются в памяти учеников: значит, в школе преобладает доброе, разумное и светлое начало.
А вот Анна помнит одно такое имя, которое смогла выговорить без жгучей ненависти только теперь, в 35 лет. И только теперь, в эту нашу недавнюю встречу, она смогла рассказать мне о том, что связано с этим именем. Раньше никогда не говорила: "Больно было говорить". Да и сейчас об этом говорит неохотно ("Не хочется про школу вспоминать, там было еще хуже, чем дома"). Начальная школа была для нее четырехлетней пыткой прежде всего потому, что в той же школе работала учительницей мать Анны...
Но здесь опять необходимо небольшое отступление.
Наши учителя Буровы (из школы моего детства) вместе с нами учили и своих детей. Они ничем не выделяли их, другие учителя - тоже. И в детстве, и в юности, и в зрелом возрасте их дети, все трое, пользовались симпатией окружающих и вызывали безотчетную добрую зависть. Они вспоминаются как воплощение надежного психического здоровья, высокого интеллектуального потенциала и хороших способностей социальной адаптации в любых условиях.
А вот учительница Анны по малейшему поводу и без повода в присутствии других детей напоминала ей, что она дочь учительницы и что ей должно быть очень стыдно ошибиться, очень стыдно даже просто пошевелиться на уроке...
Однажды на перемене, играя во дворе, Анна не заметила, как, зацепившись за что-то, порвала себе сзади платье. На следующем уроке она, как нарочно, была вызвана к доске и вдруг спиной почувствовала ту внезапную тишину, которая сейчас разрядится ударом. Девочка втянула голову в плечи... И вот жесткая рука крепко повернула ее лицом к классу, а другая рука, схватив подол ее платья, ткнула им Анне в нос: "Это что такое?!"
Девочка онемела. "Чувствую - погибаю. Все смотрят на меня, а я как голая перед ними. Помню все до мелочей. Вот она задрала мой подол, растягивает его перед классом, показывает. А я в ужасе еще и оттого, что трусики видно, а в классе много мальчишек. И вдруг она вызывает самого неряшливого из них:
- Бакин! Как теперь ее надо называть?!
И Сашка Бакин, вечный грязнуля, встает и говорит: "Неряха..."
Кажется, уже конец всему, ужаснее быть ничего не может. Оказывается, еще не конец. Она послала этого Бакина сходить за моей матерью в ее класс. Я жду с таким ужасом, как перед казнью. И вот она входит... После этого я ничего не помню. Только уже вечером, дома, лежу на сундучке - он у нас вместо кушетки был - и ничего мне не хочется, совсем ничего. Жить больше не хочется, а только бы уснуть и чтобы никогда больше не просыпаться... Не знаю, что со мной было бы, если б не братишка. Он па год младше меня был, тихий-тихий такой, кроткий, ласковый Юрочка. Он ко мне подошел, и как-то мне легко стало. Юрочка и был моим спасителем. Любила я его - очень. А позднее, когда мне было плохо, я уж сама его искала. Найду - и сразу мне легче. Мне кажется, что и он ко мне был привязан больше, чем к кому-то еще в семье".
После эпизода с разорванным платьем Анна стала заикаться. И все ей казалось, что окружающие смотрят на нее с осуждением. Так родился эгоцентризм. Усилилось состояние подавленности. Казалось, эти четыре года никогда не кончатся. (Хорошо еще, что Павел, тот самый брат-мучитель, уже уехал на службу в армию.) Но потом этот отрезок времени как-то спрессовался до размеров черного гвоздя, черной занозы в сердце. Хроническая подавленность, душевная боль и непосильная для ребенка напряженность на протяжении длительного времени не оставляли места в душе и в памяти ничему радостному, праздничному, светлому (а ведь были и радости, иначе психика Анны совсем сломалась бы). Тоскливой серости этих лет противостоял только Юрочка, младший братишка, кроткий и ласковый. Он как будто сошел со страниц старинных книг: там нередко можно было встретить ребенка, похожего на ангела. И обычно они в книгах очень рано умирают... Юрочка прожил всего десять лет. Купаясь в реке, он погиб. Анна так тосковала, что не могла даже плакать. А слышала осуждения: "Прямо полено бесчувственное, ни слезинки не проронила!" - от этого было еще хуже. Опять хотелось уснуть и никогда не просыпаться. Навсегда ушел тот единственный, хоть и маленький человек, который мог компенсировать острую нехватку положительных эмоций.
На этот раз спасла жалость к отцу и к матери. "Юрочку уже одели, прибрали. Лежит он на скамье в углу. Отец сидит, смотрит... Смотрит и вдруг вскакивает, хватает Юрочку со скамьи и пытается поставить на ноги; "Вставай, сынок, вставай!" Тут мать к нему: "Отец, опомнись, что ты! Что ты!" Наверное, это первый раз она так к нему отнеслась, уговаривала, успокаивала. Я стала присматривать за отцом, не отставала от него. А к матери даже что-то вроде благодарности за него шевельнулось". Это было после того, как Анна окончила 4 класса. В 5-м классе той учительницы не было. Вместо нее нашлась другая...
- Она всегда смотрела на меня таким взглядом, будто я совершила преступление, и она про это знает, и я полностью в ее власти.
Это меня очень мучило, я не выдерживала, отворачивалась, пряталась. Тогда она цеплялась: "А что это ты задергалась, а? Знать, совесть не чиста?" - и вызывала меня к доске. Я начинала заикаться. Она опять так ехидно: "Интересно... Говорят, на других уроках ты не заикаешься, а у меня почему-то заикаешься... Не выучила и на жалость бьешь?" После этого я совсем не могла говорить. А она добивала меня: "Ну вот, что я говорила! Тебе и крыть нечем! Не выйдет, голубушка! Твои штучки у меня не пройдут!" А однажды тоже попрекнула меня матерью: "Твоя мать учительница, а ты как ведешь?" Она так и говорила - не "как себя ведешь", а "как ведешь". А как я себя вела? Обыкновенно. А тут я не выдержала и даже сама не ожидала, как у меня вырвалось: "При чем тут моя мать?" - "А-а, ты еще мне грубить?! Научись сначала говорить как следует! Сопли научись вытирать! Нахалка! Хулиганка!" Вот я и стала хулиганкой. Ну, не то чтобы на самом деле. А стала срываться, дерзить. А что, в самом деле. Она над тобой издевается, а ты терпи... Раз я чуть не ударила ее. Это уже в 8-м классе было. У этой учительницы было прозвище "Тирана". Имя у нее было Ирина, но она хотела, чтобы ее называли Ирэна, и сама так и выговаривала: "Ирэна". А кто-то окрестил ее "Тираной". И вот раз уже был звонок на урок, а я дежурная была. Говорю: "По коням! Тирана идет!" А она уже тут как тут. И когда все встали за парты, она раздельно так говорит: "Это кто тут у вас "Тирана"?" А я вдруг и брякнула: "Вы!" Что было!.. Конечно, пришлось дневник подать. А у меня, как нарочно, туда попал листок с моими стихами. Раскрывает она мой дневник, а там этот листок. И она начала читать вслух. Читает таким издевательским тоном и комментирует. Так комментирует, что я не выдержала. Даже потемнело в глазах. Мне так захотелось прекратить все это, что я вдруг двинулась на нее. До этого стояла, а тут вдруг двинулась и прямо к ней. И даже не боюсь ее больше - вот нисколечко! Рванула у нее свой листок, смяла его, а другой рукой схватила свой дневник и замахнулась им на Тирану... Тут слышу - кто-то в классе: "Ань! Ты что!" А Тирана отпрянула, глаза белые, и выбежала из класса.
Была очень шумная история. Педагогический совет обвинял Анну в том, что она ударила учительницу. Несколько человек из класса заступились за Анну. Наверное, им поверили. Это спасло ее от исключения из школы (тогда это еще воспринималось школьниками равносильно катастрофе). Но теперь Тирана стала терроризировать весь класс, да и другие учителя тоже стали хуже относиться к Анне и ко всему классу. Кое-кто из ребят начал упрекать Анну: "Из-за тебя!"
Взрослая Анна, грустно усмехаясь, рассказывает:
- Как-то в детстве видела: Павел, брат, мучил щенка. Щенок был такой смешной, добродушный, морда такая хорошая, а сам угловатый, подросток. Павел сел над ним и что-то с ним делал. Слышу, он повизгивать стал. Чувствую, и больно ему, и как будто он же, щенок, извиняется, что ему больно и что стерпеть он не может. Тогда Павел ударил его. У щенка шерсть дыбом, и он зарычал. А Павел вдруг озверел и стал бить его. Я испугалась и убежала... Так вот, после истории с Тираной я часто вспоминала этого щенка. Я тоже стала огрызаться. Думаю, до каких это пор я у всех вас виноватой буду?! Ах вы, гады! А говорить хорошо не могу, заикаюсь. От этого мне до того плохо было, что ненавидела всех, никого не хотела видеть. И больше никому не хотела подчиняться...
Правда, в 10-м классе учителя, как и ученики, озабоченные предстоящими выпускными экзаменами, как-то притихли. Но вот получен аттестат. И стало вдруг страшно куда идти? Как жить? Одно было ясно: надо жить самой, вне родительского дома. А куда себя определить, как и чем жить дальше - Анна не знала. Случайно узнала о том, что у нас лечат от заикания, и приехала в наш диспансер.
Итак. Дефицит тепла матери и эмоционального контакта с ней создает основу незащищенности и повышенной ранимости Анны (этот дефицит играет отрицательную роль, тем более что в раннем детстве ребенок много болел). Неблагожелательное отношение матери к отцу и отсутствие дружбы между родителями усугубляет ее чувство незащищенности, порождает хроническое состояние подавленности, что снижает ее жизнеспособность и может стать предпосылкой еще более глубокого психического неблагополучия (подтверждение тому впоследствии - самоубийство старшей сестры Анны и сумасшествие старшего брата Павла). На фоне хронической подавленности жестокость Павла вызвала (тоже хроническое) чувство страха, временами переходившего в ужас. Эта продолжительная концентрация отрицательных эмоциональных состояний - непосильная для психики ребенка нагрузка, и она не проходит бесследно.
Уже психически "придавленной" пришла Анна в школу. На почве повышенной ранимости, повышенной незащищенности, хронической подавленности и хронического страха легко могут развиться многие психические отклонения, вплоть до психического заболевания.
Учительница с первого по четвертый класс постоянно внушала Анне чувство, породившее и закрепившее эгоцентризм. А после эпизода с порванным платьем появились ростки мнительности, а позднее - подозрительности. Стало чрезвычайно болезненным чувство стыда. Появилось заикание. Воздействие неблагоприятных факторов оказалось очень уж продолжительным, что вызвало хронический, застойный характер всех отрицательных эмоциональных состояний, и это в конце концов породило их вязкость.
В подростковый период происходит сдвиг в поведении. Организм не погиб. Но чтобы продолжить жить дальше и развиваться в тех неблагоприятных условиях, он должен защищаться. Каждый защищается как может. Совокупностью всех обстоятельств у Анны была вызвана гипертрофия самозащитных тенденций. Ей приходилось до этого безответно накапливать психотравмирующее воздействие старших. Напряжение возросло настолько, что произошел аффективный взрыв, такой мощный разряд протестующей силы, в котором "сгорела" привычная тормозная реакция. Теперь Анна огрызается, дерзит, бунтует, ненавидит. Интенсивность ее самозащитных тенденций теперь чаще всего превосходит силу отрицательного воздействия. И очень часто защита включается и тогда, когда в ней нет необходимости. Вот это и есть гипертрофия самозащитных тенденций. Как правило, рядом с ней развивается негативизм (отказ, неприятие, неповиновение) и стремление к эмансипации (освобождению).
Все старшие, кроме отца, воспринимаются Анной в основном как источник психотравмы, каждый учитель для нее - потенциальный дистрессор, возможный обидчик; растет настороженная подозрительность. Но из всех окружающих ее "старших" активные и сильные женщины более всего, начиная с матери, вызывают у нее неизбывный внутренний дискомфорт. Вся энергия ее души привычно направлена на женщину: мать, учительницу, "Тирану". Но "расход души" нуждался в том, чтобы этот "вакуум" заполнялся. Так образовалась готовность привязанности прежде всего к женщине (вспомним: самым главным в этой цепи остается дефицит эмоционального контакта с матерью).
Вот мы и подошли к "слагаемым" той самой неловкости Анны, из-за которой нам, "старшим", так трудно с ней разговаривать. В Анне, когда она разговаривает с нами, глубоко внутри идет сложная и очень напряженная эмоциональная жизнь. Такая обусловленность эмоционального напряжения контактом со "значимыми" называется внутренней зависимостью. Она одновременно и эмоциональная, и личностная. Это и производит впечатление чего-то вязкого, клейкого. Анна похожа на людей, которых называют "эпилептоидами". Они обычно очень обстоятельны, любят детализировать, им трудно переключаться с одной темы на другую, от одного дела на другое, так как у них повышенная инертность, тугоподвижность процессов. У Анны эта инертность проявляется в основном только в присутствии значимого старшего. Например, при "значимых" она не может рисовать, даже просто раскрашивать уже нарисованные буквы, не может делать уборку, записывать в тетради дежурства и т. д. При этом она застревает на одном каком-то действии, растерянно манипулирует предметами. Это сразу же проходит, когда Анна предоставлена самой себе, т. е. вся эта "патология", "эпилептоидность" есть атрибуты глубокой внутренней зависимости, все это "вторично". Главное же - сфера отношений со значимыми. Для Анны она имеет самое большое жизненно важное значение.
Все, что мне открылось тогда в Анне, я сообщила ее логопеду. М. Н. грустно покачала головой:
- Я чувствовала, что тут что-то пограничное. Невротизация слишком давняя и глубокая. Заикание лечить у нее бесполезно. Не его нужно лечить. Оно пройдет само, если помочь ей в главном, а "главное" - за пределами нашей компетенции. Это область психоневролога, очень сильного, опытного...
Перед выпуском группы она мягко сообщила об этом Анне. Практически же это означало: на повторный и последующий курсы лечения не рассчитывайте, не примем. Лицо Анны покрылось красными пятнами...
Уехала она не простясь. Мне было не по себе. Получалось так: мы освободились от Анны, а для нее ничего не сделали. Вернее, я ничего не сделала. Не успела... И чего уж греха таить, под этими угрызениями пряталось что-то, похожее на вздох облегчения. Так бывает, если человек сгоряча даст трудный зарок, обет, свяжет себя непосильным обещанием, а потом очнется с сознанием неспособности выполнить это, и тут вдруг случай освобождает его...
Шло время. Повседневная работа заслонила образ Анны.
Через год она появилась снова. "Вот и хорошо", - сказала я, совсем не будучи в этом уверенной... Она пришла ко мне уже после того, как поступила в годичное училище на базе средней школы (там готовили контролеров для одного завода).
III
Приходила Анна всегда неожиданно, ломая мое рабочее расписание. Я не могла допустить, чтобы она долго стояла у всех на виду перед дверью кабинета, и приглашала ее, откладывая уже начатое обследование больного. Она проходила, садилась за стол и молчала, по обыкновению искоса погладывая на меня и барабаня пальцами по столу или играя линейкой. Помню, я делала усилие и продиралась сквозь неловкое молчание... Пока я говорила какие-нибудь пустяки, она "обживалась", адаптируясь в условиях кабинета. Потом я спрашивала ее о чем-нибудь: о занятиях в училище, о преподавателях, о квартирной хозяйке, о родных. Она отвечала коротко, заикаясь, и опять барабанила по столу. Сидела всегда долго и уходила только тогда, когда меня срочно вызывали... Делившая со мной кабинет коллега (невропатолог) однажды не выдержала:
- Она... зачем ходит? Она вам кто?
Я задумалась. Даже дети, начиная игру, вслух распределяют роли: "Я мама, ты дочка", "Ты продавец, а я пришла покупать". У взрослых тоже: "Кто командир?", "А кто главный?" А кто я? Какой роли, пусть формальной, я должна придерживаться? Формально я для нее больше не педагог (фактически я считалась ее педагогом только месяц). Анна явно ждет помощи... Что ж, это будет первый в моей практике психолога случай, когда я должна помочь не врачу в решении диагностической задачи, а непосредственно больному...
Итак, наши с Анной роли определились. Это был первый шаг в преодолении стихии общения с ней. Позднее она сама спокойно назовет наши роли - "врач - больной", так как она воспримет меня, психолога, по отношению к себе как врача. Теперь я должна взять инициативу в свои руки и установить направление моей помощи.
С прошлого года помнилось, что в конечном итоге должна быть снята неловкость. А для этого необходимо "изжить" ее "слагаемые".
С чего начать? Как?
Когда обследуешь больного, часто с помощью методики, созданной, к примеру, для исследования памяти, выявляется многое другое. Можно здесь говорить о чем угодно, лишь бы знать - для чего, зачем. Определяю: затем, чтобы установить для начала круг ближайших проблем Анны. Это второй шаг в преодолении стихии наших взаимоотношений. Через ближайшие проблемы, через их выявление и решение можно будет постепенно приблизиться и к главной цели - к нормализации сферы отношений Анны.
В следующую встречу замечаю, что Анне импонирует происшедшая во мне перемена. Теперь я встречаю ее тоном спокойно-уверенным, утверждающим ее право приходить сюда. В моих вопросах она улавливает определенную нацеленность и охотно идет мне навстречу:
- С хозяйкой у меня порядок: делаю уборку, ношу воду из колонки. Уголь и дрова - это тоже на мне. Снег отгребаю - моя обязанность. И еще просто помогаю - за хлебом, в аптеку, постирать... Она довольна, я - тоже. За угол плачу вовремя.
- Стипендия? Хватает. Зря не трачу.
- В училище? Да как сказать... Есть там одна преподавательница, с которой заикаюсь сильнее...
Вхожу в подробности. Выясняется: Анна не смогла быстро ответить на какой-то вопрос, это преподавательнице не понравилось, она нетерпеливо "подстегнула" Анну, отчего у той судорогой повело подбородок, и ответ получился с очень сильным заиканием. Преподавательница отвернулась. С той поры она избегает вызывать Анну и даже не смотрит в ее сторону.
- Как же мне быть? Придется сдавать зачет, как будто я неуспевающая: ни одной оценки! А я боюсь зачета, буду волноваться, не смогу говорить. Занимаюсь хорошо, чувствую - знаю все, что надо. А она не спрашивает... Почему так?
Слушая Анну, отмечаю про себя: при ее ранимости, обиды у нее на преподавательницу нет. Значит, скорее всего, она человек хороший, только, должно быть, не знает, как с Анной обращаться.
Размышляю. Взрослая Анна до сих пор вынуждена жить в плену детского эгоцентризма - "Я" и "ОНИ", где "они" - это все старшие, значимые и чаще всего женщины. "Они" как-то на нее воздействуют, а она привычно и напряженно ждет этого воздействия, пытаясь угадать, каким оно будет, и потом соответственно "реагирует", т. е. ее детский эгоцентризм, по сути дела, - оттиск, след тяжелой печати эгоцентризма взрослых. У нас "они" - это "объекты воздействия". Изменяя свои позиции, пытаясь смотреть на себя глазами наших "объектов", мы расширяем свой арсенал влияния, получаем возможность измениться к лучшему, так как становимся на путь сотрудничества с ними. А в таком случае логично освободить их от рамок покорного, слепого повиновения, иначе это не сотрудничество. Пусть и они учатся нас понимать! Пусть они тоже учатся активно и сознательно искать путей к сотрудничеству!
(С этого дня завожу отдельную тетрадь - "Анна".)
Веду диалог.
- А как ты сама думаешь (Анна попросила говорить ей "ты"), почему она тебя не вызывает?
- А я не знаю...
- Потому я и спрашиваю: как ты думаешь? Ведь есть же у тебя на этот счет какая-то мысль?
- Такой мысли, чтобы словами, нету...
- Тогда подумай сейчас и попробуй выразить в словах.
- А если подумаю совсем не так, не то, что на самом деле?
- В данном случае это не существенно. Сейчас важно включить активность мысли. Предполагай, основываясь на том, что знаешь и видишь. Так и подойдем постепенно к тому, что есть на самом деле.
Анна на минуту задумалась, посерьезнела. И как она вдруг похорошела! Когда она заговорила, я даже не удивилась, что она в эту минуту не заикается.
- Она (преподавательница) немного суховата в обращении. Требовательная, но не злая. И... вроде справедливая.
С последним словом к Анне опять вернулась ее неловкость, она как бы застеснялась такой вольности со своей стороны - в присутствии значимого старшего судить-рядить вслух о другом значимом. Но я не даю ей погрузиться в ее привычный "клей" и всем своим видом, интонацией и внутренним призывом внушаю ей: будь взрослой! Будь мне равной!
- Если она справедливая и не злая, то значит...
- Значит, не вызывает она меня не со зла. А вот чего выжидает, не знаю.
И Анна буквально упала головой на стол, спрятав лицо, - так реагировала она на первую минуту своего освобождения. Делаю вид, что все идет наилучшим образом, "не замечаю" ее срыва в глубокую неловкость.
- Выжидает? А что, есть признаки, что определенно выжидает?
- Нет, это я просто так сказала, не знаю (Анна все еще лежит на столе, но лицо приподняла, оно в красных пятнах...).
В тетради "Анна" после этого диалога написано крупными раздельными буквами и подчеркнуто: "СОБЫТИЕ! Впервые в беседе со мной Анна на минуту освободилась от своей обычной неловкости. Была в это время очень приятной, выглядела красивой и умной, говорила без заикания. Достичь этого удалось внушением равенства. Выражением лица, интонациями, содержанием вопросов я внушала ей: "Ты мне равная, будь взрослой". Изо всех сил не замечала ее срыва. Анна - умница! Она отличнейшим образом поняла сегодняшнюю ситуацию: и перемену во мне, и мою тактику, и мое внушение. Только ей пока еще невозможно долго удерживаться в непривычном состоянии свободы в моем присутствии".
Ум Анны вполне соответствует ее возрасту (почти 20 лет). Причем ей присуща редкая интуитивность, многое она постигает как бы непосредственно, минуя цепь логических рассуждений. Но в присутствии значимых старших она - в силу своей глубокой эмоционально-личностной зависимости - ведет себя не в соответствии со своим пониманием. Работа ее ума идет как бы сама по себе, а способы поведения почти никак с ней не связаны. Поведение остается на уровне того возраста, в каком оно было вызвано и закреплено поступками старших, ситуациями психотравмирующего характера. Чрезмерная продолжительность такой обусловленности, т. е. многолетнее ее повторение, консервирует и укрепляет эти нерациональные, детские формы поведения.
Нужно не нагружать, а, напротив, разгружать эмоциональную сферу Анны. Надо искать пути включать ее ум. Пусть он еще очень не скоро сможет стать основной силой, регулирующей ее поведение. Но для развития способности к сознательной саморегуляции необходимо всемерно привлекать участие ума, интеллекта. Эта своеобразная тренировка - включение интеллекта в ситуации общения со значимыми другими - будет помогать и в преодолении эмоционально-личностной зависимости от собеседника. Всего лишь одну минуту мысль Анны доминировала над ее привычным эмоциональным состоянием, завладела ею полностью, и в продолжение этой минуты не было признаков никакой неловкости. Вот теперь я планирую: в следующую встречу дать Анне первую порцию информации к размышлению о преподавателе, пусть думает целенаправленно, активно. Я рассказываю ей, как преподавателю бывает трудно на уроке: нужно успеть многое сделать, а медленный ответ вызывает беспокойство, напряжение. Если же у кого из учащихся затруднена речь, это создает затруднения и для преподавателя... Это я подвожу Анну к ответу на ее же вопрос, почему преподавательница не вызывает ее. И вдруг она почти перебивает меня:
- Я поняла, почему она не вызывает меня. Она просто не знает, как ей со мной обращаться.
- А ты помоги ей. А ты помоги ей! Анна недоверчиво косится.
- Как?
- Я не знаю. Тебе на месте виднее. Придумай. Позаботься, чтобы она поняла тебя правильно.
- Хм!.. А вы думаете, у меня получится?
- Вне всякого сомнения!
- А почему вы так думаете?
Этот вопрос в разных вариантах она будет повторять еще много-много раз. Ей не только нужно убедиться, что я действительно верю в ее способность найти правильный подход к преподавательнице. Ей еще нужно вдосталь, досыта вобрать в себя этот непривычный, но такой нужный для нее нектар благожелательства, доверия, сотрудничества. И конечно, она при этом ведет себя как ребенок, которому хочется, чтобы его еще раз, много раз погладили. (Иногда поглаживание приравнивают к похвале. А ведь изначально их природа различна. Если ребенок не заслужил похвалы, мы все же не отказываем ему в пище, сие, воздухе. Прикосновение, поглаживание для ребенка необходимо почти в той же степени.) И нельзя проявить нетерпение, выразить упрек, иронию. Иначе все сорвется, и ничего-ничего у меня с ней не получится. И я повторяю на разные лады, что я верю в нее. И почему верю. Т. е. пользуюсь еще и тем компонентом воздействия, имя которому - внушение.
Неделю спустя Анна сообщила мне, что преподавательница наконец-то вызвала ее - после того, как Анна написала ей письмо. Она подала его сразу же после урока и попросила: "Прочитайте, пожалуйста, сейчас, при мне". Пока преподавательница читала, она все время следила за выражением ее лица, и это помогло ей избежать погружения в свое привычное состояние. Она принесла мне копию своего письма. Оно было коротким, но информативным и заканчивалось спокойной просьбой: "Не придавайте никакого значения моему заиканию и, насколько позволит время, вызовите меня на Вашем уроке для устного ответа. Остальное я могла бы сдать Вам письменно.. " Через два дня она получила полноценную четверку за устный ответ. Письменного ответа не потребовалось.
Два лица в одном человеке проявляются одновременно: тот самый Ребенок с большим стажем насильственно задержанного, изуродованного детства (гримасничает, хихикает, приговаривая: "Вот я, оказывается, какая умная..."), а над этим Ребенком - Взрослый, который все это видит, все понимает и просит извинить этого Ребенка (моменты самоиронии, мгновения печальной серьезности, вздох сожаления и глубина взгляда, и в нем - мольба пощадить...). Никакой самый скрупулезный психологический анализ не исчерпывает всей совокупности, всей сложности, неравноценности, взаимозависимости мотивов такого поведения. И насколько оно сложнее, когда она радуется. Как не радоваться! В ее жизни это первый опыт абсолютно нового для нее целенаправленного овладения ситуацией. Я одобряю спокойно и сдержанно, как будто для меня это самое обычное дело:
- Ничего удивительного. Я знала, что ты это можешь. - А теперь мне нужно набраться терпения, ведь опять начинается:
- А откуда вы это взяли, что я могу? Хм!
- Ты наблюдательна. Можешь осмыслить то, что увидела, правильно понять.
- Хм! Выходит, я умная, да?
- Конечно, умная. И т. д. и т. п.
Я отпускаю ей все это: в этом еще долго будет нуждаться искалеченный "Ребенок с большим стажем". Но говорю об этом как о чем-то само собой разумеющемся. Очень важно - не избаловать похвалой с самого начала и вместе с тем внушить ей веру в свои возможности.
Этот неизбежный диалог я делаю "мостиком", подведением Анны к развитию самопонимания.
- Ты вот сейчас все расспрашиваешь меня, почему я не удивляюсь тому, как у тебя все хорошо получилось. А ведь ты сама можешь это отлично понять и выразить словами (опять стимулирую работу ума). Это поможет тебе лучше понимать других и себя тоже. Лучше поймешь себя - другие люди станут, понятнее. Ты когда-нибудь размышляла о самой себе?
- Размышляла... Но так... Вообще... Самокопание...
- Знаешь, мне кажется, что настоящее самопонимание или попытки к нему нельзя назвать самокопанием. Ты согласна?
- Хм! Согласна!
- А что, если не в порядке самокопания, а для развития самопонимания ты бы попыталась написать о том, почему я не сомневаюсь в тебе, почему верю в тебя... Т. е. ты бы посмотрела на себя и моими глазами, и изнутри - и все это в пределах вот этой конкретной ситуации с преподавательницей...
Вдруг:
- А если я там о вас напишу?
- Очень хорошо! (Интересно, что она там напишет?) Только без всякого стеснения. (Что будет?!)
Договорились: она принесет мне свое сочинение, а я ей - учебник психологии (она попросила).
Итак.
С достаточной определенностью проступили контуры процесса, который в дальнейшем может привести к коррекции сферы отношений Анны. То, что выше изложено в данной главе, можно назвать началом коррекционного процесса.
Анализируя свою коррекционную работу со многими десятками самых разных людей, убеждаюсь, что "затвердевшая", отработанная "технология" этого процесса не может, не должна иметь места. Бездумный автоматизм штампа должен быть исключен. Тем не менее можно установить общее - в тактике приближения к коррекционному процессу и в тактике его начального периода. Это общее можно назвать едиными необходимыми условиями:
1. Процесс не сможет начаться, если Старший не сделает ревизии своего отношения к Младшему. Ревизия должна быть честной.
2. Если Старший не способен исключить неприязнь из своего отношения к личности Младшего, ему следует отказаться от роли воспитателя.
3. Никакие насильственные меры не только не ведут к коррекции, но, напротив, усиливают многие дефекты личности. От них необходимо отказаться до начала.
4. Изучение "объекта" должно быть для него безболезненным, лучше всего - незаметным. В ориентировочный период нередко отмечается "стихия взаимоотношений", при этом "объект" тоже изучает Старшего на доступном ему уровне. Препятствовать этому и тем более обижаться на это не следует.
5. Необходимо научиться видеть себя глазами своего "объекта", это помогает лучше понять его и контролировать свое к нему отношение.
6. Определенность ролей необходима (врач - больной, старший - младший, руководитель - ведомый и т. п.), она способствует преодолению стихии взаимоотношений. Любой нуждающийся в психологической помощи (даже если он не осознает этой своей нужды) сможет доверять только достаточно уверенному в себе человеку (но игра в уверенность быстро разоблачается).
7. Уверенность и сила Старшего не должны подавлять Младшего.
8. Ведущим принципом тактики должен быть принцип сотрудничества с "объектом". На нем основаны разнообразные тактические приемы, в том числе активизация мышления и внушение равенства.
9. Для развития рационального начала в поведении Младшего очень полезно подводить его к самостоятельному решению ближайших проблем (в его взаимоотношениях со значимыми). Это приблизит и к достижению главной цели - нормализации его сферы отношений.
10. "Детское поведение" при "взрослом уме" свидетельствует о глубокой невротизации с детского возраста, о серьезном эмоциональном неблагополучии; его нельзя ставить в вину, нельзя за него упрекать (это не поможет, а только усугубит). Помнить: человек не виноват, что стал таким. Детских форм поведения лучше не замечать, по крайней мере, в начале коррекционного процесса.
11. На все периоды коррекции, с самого ее начала -
ТЕРПЕНИЕ!!!
12. Для компенсации вынесенного из детства эмоционального неблагополучия необходимо, прежде всего: а) сохранять спокойную приветливость, избегать проявлений эмоциональности, сохранять сдержанность в проявлении "приязни". Но сквозь эту сдержанность он (она) должен видеть искреннюю благожелательность и бесспорное доверие к его личности, веру в его возможности; б) терпеливо и "досыта" приводить на первых этапах коррекции "доказательства" и "основания" своей уверенности, веры, доверия и пр., но - на рациональном уровне; в) при оценке первых успехов или каких-то качеств, чтобы не избаловать похвалой с самого начала, нужно их констатировать как нечто правильное и само собой разумеющееся.
13. Необходимо всячески побуждать к развитию самопонимания. Для этого удобно вначале увязывать психологическую информацию с "ближайшими проблемами". Объем и уровень информации - индивидуален.
14. Содержание встреч и задания следует обдумывать заранее (планировать), но план не должен сковывать ни Старшего, ни Младшего. Нужно всегда быть готовым к неожиданности.
IV
Человек, не имеющий отношения к психоневрологии, может удивиться: из-за чего вся эта канитель? Не слишком ли много шуму? Другое дело, если бы Анна была хулиганка из рук вон или антисоциальный преступный "элемент"...
Практика исправления правонарушителей мне незнакома, поэтому ее не касаюсь.
А это... Если бы можно было показать читателям, как много места занимают в регистратуре каждого психоневрологического диспансера амбулаторные карты таких, как Анна. Они есть в каждом классе любой школы и не в единственном числе. Они имеют свои индивидуальные черты. Степень невротизации у них может быть различной. А общее между ними в том, что их нередко считают "хулиганами" и "хулиганками", но ведут они себя по-разному у разных учителей. Однако и тем учителям, у которых они не "хулиганят", с ними тоже как-то трудно, неудобно, непросто. Как правило, на замечания в присутствии других они реагируют болезненно, защищаются неадекватно, нелепо. Некоторые из них, прежде чем попасть на учет в психоневрологический диспансер, попадают на учет в комиссию по делам несовершеннолетних. Когда реакции на поведение Старших выглядят неадекватными, неожиданными или слишком болезненными, это должно остановить Старших и заставить задуматься. Возможно, нет и не будет необходимости вести ребенка (подростка) к психоневрологу, если Старшие заставят себя пересмотреть и изменить свое поведение. В противном случае, даже если и обойдется без психического заболевания, останется то, что называют "невротическим развитием" или "пограничным состоянием" (т. е. на грани психического заболевания).
Если до "затвердения" личности не исправить сферы ее отношений, она всюду будет нести в себе и с собой концентрацию хронического дискомфорта - на работе и дома, и в будущей своей семье. Это скажется неизбежно на развитии будущих детей. Какая уж тут гармония личности!
В коррекционной работе, если она ведется с внутренней честностью, выигрывают обе стороны: Старший тоже становится лучше.
Надолго ли эта работа с Анной? Не знаю. В начале процесса это трудно определить...
На следующую встречу я принесла Анне учебник психологии, она - свое сочинение.
- Ну что, читаем? - спрашиваю. Она кивает, добавив: "Только не вслух", - и привычно ложится на стол грудью и руками, положив на них подбородок. На этот раз не барабанит, не поет. Такая притихшая настороженность - с чего это вдруг? ..
Не напрасно в п. 14 у меня значится: "Нужно всегда быть готовым к неожиданности". Сочинение у Анны начиналось как письмо: "Здравствуйте..." Вначале - попытка удержаться на "рациональном" уровне: Анна ставит вопросы (о том, что заставляет ее приходить сюда) и пытается на них ответить. Ответы свидетельствуют о добросовестной работе мысли и регистрирующем контроле сознания: "Сравним...", "Уточним..."
"Вам еще в прошлом году сразу бросилось в глаза, что я говорю где-то с заиканием, а где-то - без, что у меня на все свое мнение, что я очень самолюбива. На занятиях у логопеда я вела себя как-то неестественно, вне кабинета часто была очень возбуждена, поэтому и говорила неплохо, в возбужденном состоянии я говорю лучше..." В этой регистрации своих особенностей уже заметен след психологической информации, начинает работать самонаблюдение с целью что-то понять в себе.
До поступления в логопедическое отделение Анна находилась в состоянии, о котором не знали учителя, не догадывались дома:
"Людей я боялась, не любила их. Мне было совсем плохо. По ночам плохо спала, тихонько поднималась, чтобы не разбудить никого, и уходила в лес, бродила там. Думала о самоубийстве. Однажды свалилась в какую-то яму с водой - тоже ночью и даже обрадовалась этому, пыталась утопиться. Не сумела, не смогла".
Такое состояние у нее продолжалось около двух лет. Она уцепилась за возможность "хоть что-то изменить в себе", потому и приехала к нам...
"Логопедические занятия сами по себе мне дали немного. Лекарства, беседы, письма, работа над собой - вот то, что меня спасло. А главное во всем этом - то, о чем я даже не могла мечтать: встреча, общение с такими людьми... Мне казалось, что в моей жизни этого не может быть. Вы теперь понимаете, что я сразу же привязалась к логопеду... Но моя привязанность оказалась ей не нужна. Что я для нее? Бесперспективная больная - и только. Уж лучше бы она оскорбила меня! Мне бы легче было уйти... Как страшно - проснуться только для того, чтобы убедиться: не нужна!.."
Дальше - несколько страниц сплошной душевной боли. Анна бунтовала против сложившегося положения, пыталась вырваться из тягостного состояния и уже кричала в размашистых строчках: "И от Вас ничего не жду, не хочу! Думаю, что это не расстроит Вас, потому что и для Вас я только больная!!!" После восторга обретения такая душевная мука...
Я сидела потрясенная силой чувств Анны, неподвижно уставясь на ее подпись в конце письма. Анна пошевелилась и молча положила поверх вороха прочтенных листков еще один.
"Это пишу два дня спустя после того письма. Успокоилась.
Нина Васильевна, не обижайтесь! Вначале я приходила сюда, чтобы через Вас чувствовать присутствие моего логопеда. Но вскоре я почувствовала интерес к тому, что Вы говорите. Мне показалось, что, если Вы будете меня учить, я смогу чего-то добиться от себя. Я хочу стать достойной тех, с кем так высоко и горько свела меня судьба, пусть и отняв надежду на взаимность... Я буду приходить к Вам, если Вам это не слишком неприятно. Конечно, со мной трудно, это я знаю, но мне захотелось как-то осмысленно поработать над собой. Может, ничего у меня не выйдет, но мне так хочется избавиться от своего тяжелого состояния. Ведь я боюсь сойти с ума. Ну, как? Что Вы скажете?.."
С того дня в промежутках между встречами я получала от Анны письма.
Для каждого человека, который занимается коррекцией отношений, такие письма - весьма ценное подспорье. И вот почему.
1. Таким, как Анна, чрезмерная эмоционально-личностная зависимость очень мешает открыто говорить что-то важное значимому лицу. А в письме они могут достаточно свободно выражаться во всех нужных для работы аспектах.
2. Письма не только дают нам информацию. Они служат способом разрядки того напряжения, которое неизбежно порождается чрезмерной интенсивностью внутренней эмоциональной жизни.
3. Письма специальной направленности могут служить неплохим тренингом самопонимания.
В приведенных выше отрывках из письма Анны уже есть не только регистрация каких-то своих особенностей, но и сообщение истинных мотивов своих посещений. То, что человек говорит о мотивах своих поступков, далеко не всегда соответствует истинным мотивам. Одна из причин сложная обусловленность мотива. Трудно разглядеть в себе подлинный мотив поступка, поведения, трудно его вербализовать (выразить словами), и бывает очень трудно в нем признаться. В том, что Анне удается почти с самого начала занятий достаточно верно вербализовать мотивы своего поведения, нет моей заслуги - я всего лишь подтолкнула ее к этому. Анну всегда отличала от других умная наблюдательность. А высокое потрясение души - восторгом обретения и болью отторжения - в данном случае усилило побуждение к познанию. Мне оставалось только направлять.
Вот, к примеру, цитата из письма, ближайшего после "исповеди", где по моему заданию она пытается установить причины, понять природу своего страха перед учебой в вузе:
"Как я боюсь идти учиться! Не заикания боюсь, а всего того, что было в школе. Все мне кажется, что обстановка учебы в институте возвратит все школьное..."
В другом письме она пытается понять, почему ей трудно: "Мне как-то жить трудно, все время трудно, а почему - не пойму. Во мне живут два человека. Один человек сидит во мне где-то глубоко. Я становлюсь тем человеком, когда пою, рисую, пишу плохие стихи, пишу дневник. Я люблю этого человека и подальше прячу его от людей, от ударов, он у меня слабенький и добренький... Второй человек немного злой, подозрительный, мнительный, злопамятный. И еще у меня есть дурная голова. Голова меня судит, судит добренького человека и злого, которые живут во мне и никак не помирятся. Голова начинает думать, и все становится вдруг не таким, как есть, все запутывается, человеки во мне с ума сходят..."
Как я отношусь к таким письмам? Прежде всего, я никогда их не критикую, не подвергаю осуждению. Что она пишет и как она это пишет - принимаю все с полным ответным доверием и уважением к труду живой человеческой души. Перечитываю их неоднократно, так как каждое из них - многоплановое: об учебе в училище, о родных, о квартирной хозяйке, о себе, о литературе и т. п. И все эти планы пронизывает и соединяет стремление постичь что-то, понять какую-то связь между миром и собой, между поступками окружающих и своими состояниями. У этого человека ум нестандартный, мышление активное, независимое, личность неконформная, НО! Не это определяет ее образ жизни, а ее психическое состояние. Оно же очень зависит от того, кто и как из значимых ведет себя по отношению к ней, т. е., как уже говорилось, Анна очень зависима в эмоциональном и личностном плане (подобная зависимость бывает разной и проявляется по-разному). Анна чувствует эту свою зависимость и относится к ней двойственно: она признает свою потребность в общении со значимым человеком, ей нужно приблизиться к нему, но в то же время она тяготится чрезмерной интенсивностью этой потребности. Она не хочет этого! Ей хочется быть свободной от дискомфорта, вызванного этой чрезмерностью.
И вот здесь умный взрослый человек ведет себя по-детски: в стремлении освободиться (реакция эмансипации) она не дифференцирует своего дискомфорта и того, кому пишет. Например, признавая, что получает от меня "могучий импульс" к работе над собой, она может тут же "кричать" в письме: "Вы мне не нужны!!" и т. п. Целые страницы занимают такие выкрики. В следующем письме она не то чтобы извиняется за них, но пытается писать "официально" (ее выражение) и - опять срывается: "Хватит! Плевать я хотела на все вокруг и на Ваши слова!" Но это всего лишь детское брыкание, "плевать" она не может. Я не упрекаю ее. Иначе она захлопнется и никогда не сможет избавиться от того, что ее мучает. Я просто делаю вид, что "плевать" не имеет ко мне никакого отношения, тем более что Анна не хочет меня обидеть. Все это является не продукцией ее ума, а выражением ее эмоционального состояния. Это детские способы реагирования на острый дискомфорт, вызванный общением с нами, значимыми. Анна стыдится этого, у нее очень развито чувство вины и обострено чувство стыда, поэтому она страдает и от своих "выкриков". Взрослым своим умом она вполне осознает, что я не заслужила этих ее "плевков". Но пока ей больно, она не может вести себя в соответствии со своим уровнем осознания и очень страдает еще и от этого.
Теперь у нас получается так: во время встреч Анна держит привычную для нее дистанцию в обращении со мной, но в письмах раскрепощается. Раскрепощение - детское, неумелое, но оно необходимо. Оно не было прожито ею своевременно, в соответствии с теми возрастными периодами, когда у детей обычно проявляется негативизм, как первые пробы самостоятельности на разных возрастных уровнях. Поэтому в "брыканиях" и "выкриках" Анны смешаны все уровни - и детские и подростковые.
Во всем долгом процессе психологической помощи невозможна односторонность ("я перевоспитываю"). Идет непосредственное взаимодействие двух личностей. Поскольку коррекция направлена на сферу отношений, то от ведущего (Старшего) требуется чрезвычайно гибкая, но открытая и честная тактика, подчиненная СТРАТЕГИИ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ.
В данном конкретном случае эта стратегия выглядит как естественное решение, основанное на следующих исходных данных.
1. У Анны с детских лет осталась неудовлетворенной потребность в дружбе с Сильной Старшей Женщиной, в которой бы воплотилось все то, что ей необходимо было видеть и чего она не видела в значимых женщинах в детстве и в подростковом возрасте. (Решение: дружбе с Анной не противиться, но и не навязываться!)
2. Моя личность для Анны - сильная, старшая, значимая. Она меня признает, т. е. сама, по своей инициативе идет ко мне. Но Анна слишком долго ждала дружбы Старшей Женщины и теперь обязательно будет придираться. (Решение: не обижаться! Дать свободу выражать отношение.)
3. Динамика отношения Анны ко мне базируется на вынесенных из детства тяжелых последствиях неправильных отношений к ней со стороны старших. Эти последствия неизбежно будут очень долго проявляться в детских и подростковых способах выражения эмоционального отношения. Анне нужно длительное время, чтобы "разрядиться", освободиться от той боли, что накапливалась годами. Ей нужно время и для того, чтобы, освобождаясь, привыкнуть к этой свободе и обрести новые формы поведения. А их нельзя "натянуть" на прежние, им нельзя научить, не освободив от прежних, закрепленных, детских, нерациональных способов. (Решение: не осуждать Анну за ее формы поведения!)
4. Продолжительное общение со мной неизбежно вызовет у Анны привязанность ко мне. Эта неизбежность обусловлена органической потребностью компенсировать то, что не получено своевременно. Поздняя компенсация, смещение ее во времени всегда сопровождается повышенной остротой переживания самой привязанности. (Решение: во взаимоотношениях не создавать эмоционального напряжения - ни подкреплениями эмоций, ни ограничениями и запретами в их проявлении. Найти оптимальный корректно-будничный тон.)
5. Переход Анны к "самостоятельной жизни", без Вожатого, без Старшего - в соответствии с предыдущими данными - будет очень трудным для нее. (Решение: этот "кризис" нужно использовать максимально как встряску для утверждения свободной, обновленной личности Анны. Но ни в коем случае не создавать этот кризис искусственно, а использовать естественный ход событий.)
6. Психика Анны очень хрупка. Внедрить в свое собственное сознание в качестве обязательных общих принципов:
а) исходить из возможностей Анны;
б) сохранять бдительность;
в) не навредить!
Стратегия взаимоотношений представляет собой простой логический и психологический вывод о том, как надо строить отношения - в данном случае с Анной. Он естественно вытекает из всего, что мне теперь о ней известно. Это своего рода итог всего предыдущего периода и программа последующего. Резкого перехода нет.
Для реализации этой стратегии не имеет существенного значения, чем мы занимаемся на наших встречах, помимо наших бесед. "Занятия" и "задания" в данном случае имеют вспомогательное значение. Иногда они играют роль повода, предлога к беседе на какую-нибудь тему. Эти занятия и задания планируются, так как это вносит ощущение организованности и общего для нас с Анной дела. Притом она извлекает из них большую пользу в плане развития самопонимания и сознательной саморегуляции (поэтому о них еще будет сказано ниже). Однако для коррекции сферы отношений у таких, как Анна, более существенны именно взаимоотношения со Старшим, Ведущим.
Есть и другие способы коррекции отношений, психотерапии личности. Но я исхожу из возможностей - своих и Анны, из насущнейших нужд ее психики. Кто-то может создавать коррекционный импульс в условиях, отдаленных от естественного движения жизни, и у них это неплохо получается. Мне это не дано. И потому избираю "стратегию взаимоотношений" как максимальное приближение к корректному, правильному способу общения. Цель такого пути - исправить зло, причиненное человеку в детстве старшими, дав ему то, что было ему необходимо для нормального психического развития и чего он до сих пор не получил. Я не изолирую Анну от жизни, не укрываю ее прозрачным теплым колпаком от житейской непогоды. Но у нее теперь есть Прибежище - моя половина кабинета, привычный стул за моим столом и - первый в ее жизни Старший, который не против того, чтобы стать ей другом.
1. Что значит стать другом такому человеку, как Анна?
а) В детстве у нее не было Родителя, которому можно было бы пожаловаться на обидчика, найти у него утешение и в этом утешении - Защиту, амортизацию той трудности, что несет с собой жизнь. И теперь я, подобно Родителю, выслушиваю от нее многие и долгие-долгие: "Нет, почему она так сказала?.. Зачем она так сказала? Неужели человек не понимает..." и т. д. Выслушиваю очень внимательно, терпеливо, не перебиваю. И когда она замолкает, объясняю ей - "почему" и "зачем", стремясь погасить ее обиду на кого-то ее пониманием и даже ее же сочувствием к тому человеку, на которого она только что жаловалась. Защищая ее, подкрепляю в ней ростки великодушия и терпимости.
б) Дружба с Анной должна быть чиста от каких бы то ни было примесей панибратства, фамильярности и ласковости. Анна считает себя неласковой: "Мать меня не ласкала, и я не умею, не привыкла к ласке". Поэтому ласковость исключается даже из интонаций, от нее Анне было бы больно. Исключается как непривычное, а потому теперь тягостное, даже сдержанное прикосновение (типа похлопывания по руке, по плечу), она от этого вздрагивает. Ей не это нужно от меня. Спокойное выражение серьезных мыслей и отношений служит двум целям: не подкреплять, а, напротив, "обесточить" хроническую эмоциональную напряженность Анны и внушить ей спокойный тон как наиболее корректный - на будущее, когда она сможет его воспринимать и заразиться им.
в) Ей необходима уверенность, что она мне не в тягость. Въедливо и подозрительно она допытывается, почему это я ее не прогоняю, что я такого в ней нашла, зачем я трачу на нее время. Иногда я теряюсь, молчу. Но потом отвечают терпеливо, стараюсь нигде не допустить фальши в своих ответах.
Мало того, я должна убедить ее в том, что она мне нужна. Игра? Нет. С Анной игры не пройдут. Я нахожу дела, в которых она могла бы мне помочь. Советуюсь с ней, как лучше построить общение с теми членами логопедических групп, которых она хорошо знает. Прошу рассказать о том, чего не знаю я, но хорошо известно ей.
И т. д. Сначала она, как ребенок, радуется этому, но, будучи взрослым человеком, стесняется своей радости, и в мимике это находит выражение как неприятное кривляние, что усугубляется репликами: "Ишь ты! И я, оказывается, на что-то гожусь!"; "А я, оказывается, не такая уж дурочка с переулочка!" и т. п. Я игнорирую это, не замечаю. Не получив никакого подкрепления моим вниманием, все это исчезает. Но я не могу и не должна пытаться сказать ей эти слова: "Ты мне нужна" - она не поверила бы этим словам и оскорбилась бы их фальшью.
г) Каждому человеку присуще чувство своей исключительности. И потому нельзя расценивать как нечто аномальное или достойное порицания саму претензию на исключительность. Надо, чтобы Анна знала: среди моих больных она занимает особое место, потому что у каждого из них свое особое место. И чтобы не допустить ревности, я делюсь с ней некоторыми заботами о других исключительных лицах.
2. Почему это нужно - "не обижаться", "дать свободу" выражать отношение?
а) Можем ли мы формировать, направлять и исправлять отношение, если не видим, не знаем, какое оно? Нет, не можем. Значит, нужно, чтобы оно проявлялось. Открыто выраженные суждение и отношение содержат информацию для своевременной коррекции! Для коррекции неверного суждения и нежелательного отношения, с одной стороны, а с другой - для коррекции тех явлений, которые вызвали отрицательное отношение.
б) Сможет ли суждение, отношение проявляться без искажений (непроизвольных или умышленных), если мы будем "фильтровать" его суровой цензурой? Нет, не сможет. Значит, цензуре следует подвергать только формы, способы выражения, которые могли бы быть оскорбительны для тех, кто их видит и слышит. Причем и сама цензура не должна быть оскорбительной. Ее тон должен быть точно таким, какого мы требуем от нашего Младшего.
в) Даже животным свойственно иметь и выражать свое отношение. Тем более это свойственно человеку. Все, что
его окружает в любом возрасте, вызывает у него какое-то отношение, какие-то чувства, мысли. Было бы просто нелепо полагать, что человек может жить и оставаться человеком (и тем более - становиться!) мыслящим, не имея к окружающему никакого отношения, без мысли о чем-либо. Точно так же противоестественно пытаться лишить человека возможности выражать это отношение, высказывать свое суждение, ибо без этого был бы невозможен сам человек и его социум. Чтобы воспитывать отношение и руководить развитием способности к суждению, необходима "свобода слова" во взаимодействии с человеком.
Как часто дети (Младшие) слышат от взрослых (Старших) раздраженное или гневное: "Какое ты имеешь право судить?! Молоко на губах не обсохло!" - и кое-что пообиднее этого. Человек в любом возрасте имеет право "судить", т. е. иметь и выражать свое суждение, свою мысль, свое отношение - о чем угодно и о ком угодно, к чему и к кому угодно. Запрещать это и наказывать за это абсолютно антипедагогично. Последствия этого слишком многообразны, но все - только с отрицательным знаком.
г) Младший должен иметь возможность безнаказанно выражать свое отношение - в том числе и отрицательное - к своему Старшему (недопустимы лишь умышленно оскорбительные способы выражения). Да, это нам непривычно. Но давайте подумаем.
Мы ежедневно пренаигрубейшим образом выражаем Младшему - безо всякой цензуры! - свое осуждение, презрение, раздражение и гнев по поводу того, что он - Младший! Что он не в состоянии быть вот сейчас, сию минуту удобным, готовым, взрослым! Мы оскорбляем его за то, что он нуждается во внимании с нашей стороны, требует усилий ума и души... Мы позволяем себе по отношению к нему то, чего не допускаем в общении со взрослым. Оскорбляя Младшего, мы требуем от него за это благодарности, любви и уважения. Мы напрочь отказываем ему в уважении ("Что-о?! Это кого я должна уважать?! Ты заслужи сначала! Не дождешься!!"), но самонадеянно полагаем, что нас-то он уважать обязан.
Нет, не обязан. Потому что невозможно это - уважать и любить по обязанности. Кроме того, он лишен возможности научиться этому, так как мы заражаем его неуважительными формами поведения, мы сами внушаем ему отношение, противоположное тому, какого мы хотели бы от него!
Мы, старшие, часто (очень часто!) забываем, что один из главных критериев подлинной "взрослости" - способность видеть себя со стороны, рациональная самокритичность и постоянное стремление стать лучше. Но едва став родителем или едва войдя в класс в роли педагога, мы уже автоматически снимаем с себя обязанности расти и совершенствоваться. Самонадеянность ослепляет нас. Наше незрелое "я" выпирает изо всех пор нашего Взрослого. По сути, мы постоянно самоутверждаемся - нелепо, нерационально, пагубно - за счет унижения, подавления, оскорбления Младшего. Поведение наших младших приводит нас в отчаяние, мы теряем над собой контроль и ведем себя ничуть не лучше их.
А ведь возможен иной, рациональный путь самоутверждения: мы можем совершенствоваться, учитывая отношение к нам нашего Младшего. И ни перед кем не надо "стоять на ушах", заискивать и заигрывать. Просто надо время от времени смотреть на себя его глазами и "чистить" себя, освобождаться от того, что снижает наш образ в восприятии Младшего. Чувство собственного достоинства Старшего состоит не в том, чтобы пресечь выражение отрицательного к нему (Старшему) отношения, а в том, чтобы вызвать, заслужить (!) иное отношение, положительное, или хотя бы не давать повода к отрицательному. Требуя самоконтроля от Младшего, мы обязаны учить его этому самоконтролю собственным примером.
Если же нам приходится исправлять уже нарушенную сферу отношений, то от нас, старших, требуется максимум самокритичности, деликатности и терпения. К примеру, я вынуждена сносить, терпеть патологическую инертность Анны. Она так медленно врабатывается! Так медленно переключается с одного на другое! Так долго собирается что-то сказать! Поторопить - нельзя! Все равно она быстрее не сможет, и спугнешь побуждение высказаться. Меня душит цейтнот, меня ждут больные, врачи ждут готовых заключений, а моя Анна отнимает у меня не только драгоценный час, а два, два с половиной, три... Она не может заставить себя своевременно уйти, хотя и понимает, что уйти давно пора! И я пока мирюсь с этим. Придет время, когда можно будет это изменить, а сейчас не только ничего не выйдет, а хуже того, все может сломаться! И я терплю. Деликатно не замечаю никаких минусов, тем более что их сотворили в ней старшие. Тем более что сама Анна многое видит в себе из того, что делает ее "неудобной". Но пока она не может с этим справиться. Так зачем попусту травмировать ее критикой? Чтобы ушла и сломалась?
Вот и получается: от меня, от Старшей, требуется Терпение и Деликатность. Критиковать, причем спокойно, деловито, благожелательно, я могу только ее работу, способ выполнения задания, действие. Но не ее поведение! Не ее суждения! Не ее отношения! Не ее личность!
Когда Анна сможет от меня получить то, что было необходимо для ее нормального развития и не было получено своевременно, в наших отношениях многое изменится. А пока что наше "равенство" очень похоже на неравенство в правах: я не должна, не могу критиковать ее личность, она - может! Сейчас это так и должно быть. И вот Анна, утоляя свою потребность в этом равенстве, постепенно начинает не только в письмах, но и при встрече выражать свое отношение ко мне.
Однажды, этак неловко прищурясь, она говорит:
- Никак не пойму, на какого зверя (!) вы походите... То вы такой покажетесь, то совсем другой. Вот иногда читаешь о ком-то - "цельная натура". Мне кажется, М. Н. - цельная натура. Она всегда одинаковая, со всеми и всегда. А вы - сколько людей с вами разговаривают, с каждым у вас другое лицо. Отчего так?
- Наверное, оттого, что каждому из них соответствует какая-то струна в душе... Она и отзывается на этого человека.
- Хм... Не знаю...
Через день получаю письмо. После обычных новостей - страницы четыре об отношениях: "Между нами здоровенная толстая стена. У Вас есть имя "психолог", а у меня завтра будет - "рабочая". Мы с Вами "человеки", но не можем быть вместе. И кто Вы?.. "Многострунная"... Уж лучше бы одна струна..."
Здесь явственно читается ирония, открытое неприятие, неодобрение. Размышляю. Сама работа требует от меня, психолога, редкой психологической гибкости. Быть одинаковой с людьми, находящимися в разных состояниях, мне просто нельзя. Нет, Анна, с этим тебе придется смириться: я не "цельная". А вот насчет "многострунной"... Тут, кажется, я была не на высоте. Нескромно получилось. Надо было ответить иначе.
Вот и в следующем письме мне опять выдано: "...Вы - что-то дьявольское. Взгляд у Вас дьявольский, непонятный. Чувствуется в Вас какая-то сила... А иногда вижу Вас .беспомощной... Болеете?.. Все в Вас неопределенно... Какая Вы? С Вами легко можно разговаривать, как с попом, поп любого выслушает, каждого по головке погладит... Вот так-с. Вы - все и Вы - никто. Но Вы же умная. Вы сразу поймете, что я не хочу Вас обидеть. С Вами мне хорошо..."
Угождать, подделываться я не собираюсь, не хочется. Притом это было бы неправильно. Но нет ли действительно чего-то "беспомощного", "неопределенного"? Младшим мы нужны сильными, определенными, уверенными. И я - "чищусь". Анна это замечает: "А Вы как будто освободились от чего-то, - пишет она в следующем письме.- Мне теперь нравится смотреть на Вас, когда Вы молчите, думаете. Даже когда не знаете, что мне сказать..."
3. Это разрешение свободы высказывания соответствует и третьему пункту "стратегического плана". Все, что не получило у Анны свободного выражения в детстве, должно найти выражение сейчас, иначе оно будет "давить" на ее психику. Отсюда эти "почему", взыскательность и непоследовательная придирчивость, более свойственные детям и подросткам, чем взрослому человеку, и избыточная непосредственность выражения. Долгие годы на нее давило извне многое и сверху (со стороны старших) и изнутри - как неудовлетворенные насущнейшие потребности. В том числе давила изнутри невозможность самоактуализации, свободного самовыражения перед Старшим. И это теперь должно найти свой выход вовне. Есть слово "излить", "выплеснуть" - это не только о горе, не только о боли. Это вообще о движениях души.
Умеем ли мы слушать наших детей? наших младших, наших близких? Сколько драм, трагедий разыгрывается в жизни только потому, что человек не был выслушан!
У каждого человека в любом возрасте должен быть кто-то, кто мог бы, хотел бы, готов был бы его выслушать! Выслушать полностью, не ограничивая, не подвергая его излияний цензуре и фильтрации. Понять! И этого человек ждет, прежде всего, от своего самого Значимого... А если с детства нарушена, искажена сфера отношений, то именно об этом, об отношениях более всего человеку хочется говорить ("У кого что болит...").
Если мы хотим попытаться исправить чью-то сферу отношений или наладить свои отношения, от нас требуется, прежде всего, умение выслушать, ничего не отметая из того, что нам, возможно, и неприятно узнать. Прежде чем исправить отношения, нужно их выяснить. Но для многих это выражение - "выяснить отношения" - стало теперь одиозным. В их представлении его содержание сводится примерно к тому, что один другому предъявляет претензии, хочет быть услышанным и понятым, но сам не слышит и не понимает. В конечном итоге это выражение становится синонимом ссоры, заурядного скандала.
Каждый человек, тем более претендующий на интеллигентность, должен уметь слушать другого, воспринимать и стремиться его понять (тогда это будут уметь и младшие). "Вести диалог" - это не просто выжидать, когда выскажется собеседник, чтобы опять "гнуть свое". Это именно услышать и понять то, что он имеет в виду. От того, насколько мы умеем вести диалог, в настоящее время зависит судьба человечества, судьба Планеты.
Человек может иметь вузовский диплом или даже ученую степень, общепризнанно слыть интересным собеседником, быть весьма содержательным человеком, выглядеть поборником человечности и духовности, но оставаться своеобразно ограниченным, "непробиваемым". И главная причина - в привычной преднамеренной "глухоте": этот человек отметает то, что он не запланировал, не собирался, не хочет услышать. Он воспринимает только то, что задумал, что хочет воспринять, не больше! Всю воспринимаемую им информацию он втискивает в прокрустово ложе предвзятых представлений и оценок. Для своего удобства он выносит приговор заранее, спешит навесить ярлык. Наше восприятие и без того всегда обусловлено всем нашим предшествующим опытом. Но когда человек упорно отметает все попытки изменить его угнетающие "приговоры" и несправедливые или устаревшие оценки, он становится невыносим в своей умышленной глухоте. Когда такой человек становится Значимым, многие разбиваются об эту ограниченность, страшную тем более, что она не видна издали. Мне приходилось заниматься с жертвами этой душевной ограниченности. Среди них были и те, кто оказался в реанимационном отделении после попыток самоубийства...
Слышим ли мы наших младших? Учим ли их с малых лет диалогу? Увы! Перед ними чаще всего мы выступаем с монологом: "Слушай, что тебе говорят!"; "Поговори у меня!"; "У нас он не имеет права судить о чем-то, нам не интересна его "болтовня", нам некогда..."; "Отстань!"
Так было и с Анной. И поэтому мне еще долго придется выслушивать ее. В основном - слушать и мало говорить. И я слушаю ее с полным пониманием и молчаливым сочувствием. Терплю придирки. Ничего своего ей не навязываю. Тем более - никогда не навязываю своей критики, своих замечаний. Только когда она прямо или косвенно выражает желание услышать мою оценку ее действий, мою интерпретацию каких-то ее переживаний и поступков, я высказываюсь, но в этих высказываниях нет осуждения. Период компенсации у Анны совпадает с периодом интенсивного развития самопонимания. Осуждение недопустимо, так как оно сразу же блокировало бы тенденцию к самопониманию и к совместному психологическому анализу интересующих ее явлений. Осуждение вызвало бы отгороженность, обиду и самозащитные проявления. Тем более что, строго говоря, осуждать Анну не за что. Конечно, ее посещения отвлекают меня от моей основной работы, мешают коллеге-невропатологу (мы продолжаем наши долгие беседы в коридоре). Но не могу согласиться с коллегами, что я "балую" ее, что это с ее стороны "наглость" - вот так отнимать время у очень занятого человека. Тем более не могу согласиться с тем, что это "просто хамство" говорить: "Вы мне тогда не понравились, а сейчас - ничего!"
Этот трудный для меня период необычайно полезен и мне. Благодаря придирчивости Анны я освободилась от многих проявлений собственной "неопределенности", обрела более высокую степень мужества честности, перестала стыдиться того, что при ней, Анне, учусь своему новому делу - психологической помощи. Я хотела ей понравиться. Но не для того, чтобы расположить ее к себе, а чтобы заслужить ее уважение и одобрение. Она очень наблюдательна, умна и взыскательна. Чтобы заслужить уважение такого человека, требуется немалый труд ума и души. Все это содержит бесспорную пользу для моего профессионального роста и духовного становления. А главное - Анна очень нуждалась в такой дружбе со Старшим, чтобы этот Старший ей нравился, чтобы она могла его уважать и вместе с тем чувствовать себя в общении с ним свободной. Необходимость в этом была объективной, о чем уже говорилось выше.
4. Предвидеть это было нетрудно. А вот предусмотреть интенсивность возникшей привязанности и тягостные ее проявления, может быть, и было возможно, но едва ли это могло что-нибудь изменить. Анна стала приходить 2 - 3 раза в неделю, а иногда два раза в день... (До сих пор Анна не знает, что по территориальной принадлежности она могла "законно" пользоваться помощью городского, а не нашего, не областного диспансера и что формально я "не имела права" ее принимать, тем более так часто, о чем мне и было сказано моим начальством.) Из окна кабинета я видела, как она пересекает наш двор, похожий на колодец, как неторопливо поднимается по ступеням крыльца... Мне становилось не по себе. Когда она стоит в коридоре, за дверью кабинета, я не в состоянии заниматься с больным, не могу писать заключений. И очень тяжело от того, что я отдаю ей чужое время. Если я говорю ей: "Извини, сегодня я очень занята неотложной работой", она не уходит: "Я подожду". И может ждать долгие часы - там, за дверью. Какая уж тут работа! А ее занятия в училище?..
На улице давно весна. Отцвела черемуха, цветут яблони. Рядом с диспансером хороший сквер. Иногда предлагаю ей вместо ожидания под дверью пойти погулять - не идет: "Подожду здесь..." Нет уж! И я приглашаю ее войти.
Весну она переносит плохо: бессонница, напряжение... И речь ухудшилась. Добываю ей лекарства, устраиваю консультации у психиатров.
Зимой она вела дневник, куда записывала результаты самонаблюдения, задания, делала разбор трудных ситуаций в поисках способов оптимального их разрешения, составляла и расписывала формулы для аутотренинга, писала "самоотчеты" за неделю, за месяц. Для всякой "философии" и выражения отношений служили письма. При встречах она обычно показывала мне свои записи, рассказывала, что сделано ею за те дни, что мы не виделись, делилась достижениями и затруднениями, спрашивала, советовалась. Но решение она всегда принимала сама.
К весне уже появилась возможность говорить с ней об осанке. Она внимательно слушала мои объяснения, насколько наше внутреннее состояние зависит от нашей позы, от движений, от темпа и ритма и т. п. Изменить застенчивую угловатость походки Анны едва ли когда-нибудь удастся, и она с этим мирится, но зато мы теперь можем достаточно свободно говорить и об ее походке, и о движениях вообще. Теперь я могу преспокойно отнять у нее привычную линейку или карандаш, так как она теперь уже знает, что мелкие быстрые манипуляции предметами никак не способствуют собранности и сосредоточенности на какой-то мысли. Мы можем теперь обсуждать с ней, какую форму придать ее роскошным кудрям, какая одежда ей больше к лицу и т. п.
Учебник по психологии она читает медленно и вдумчиво. То, что ею прочтено, на наших встречах подвергается неторопливому рассмотрению в приложении к практике. Здесь она может задавать бесконечное множество вопросов. Иногда эта "практика" приводит к "выплескиванию" обид. Например, когда мы рассматривали "мотив", не обошлось без застреваний на неизбежном: "Нет, почему она так сказала?.." Остановиться Анне трудно.
Теперь, когда она стала приходить чаще, наши разговоры носят менее "академичный" характер, так как за время своего короткого отсутствия она мало что успевает "наработать".
Я понимаю, почему она приходит чаще. И она знает, что я это понимаю, - к ней опять возвращается выражение неловкости. А неловкостью еще больше усиливается инертность. Анне всегда плохо давалось окончание встречи. Теперь же она буквально не в состоянии оторвать себя от стула. В письмах она признается, что отлично понимает, как она задерживает меня, что пора уходить, но никак не может "включить в себе что-то, чтобы встать и пойти". Сейчас, весной, это приобрело острые проявления гнетущей неловкости.
Теперь она при встречах и в письмах избегает выражать свое отношение к моей личности... Исчезла придирчивость. Появилось даже выражение готовности подчиниться. Идет период насыщения привязанностью, и он занял всю весну. Но вот наступает момент, когда это насыщение становится для меня неприемлемым, потому что мне теперь уже невозможно работать из-за Анны. Она замечает это, реагирует на это письмом, в котором говорит, что пора ей привыкать "жить без подпорок", так как скоро предстоит - по окончании училища - работать на большом заводе у конвейера. "Там со мной нянчиться будет некому, поэтому я должна научиться жить самостоятельно, без диспансера, без Вас". Оцениваю чуткость Анны, ее ум и своеобразную тактичность, выраженные в письме. Но при том вынуждена признать, что Анна не только не может даже попытаться "обойтись без диспансера", но, напротив, приходит все чаще, а в промежутках между посещением кабинета бродит по коридорам, по этажам... Наконец, она заговаривает об этом:
- Прогоните меня, что ли... Мне просто необходимо отойти, научиться жить самостоятельно. А сама не могу никак.
И мы с ней обсуждаем, как лучше это сделать - "прогнать", "отлучить"...
5. Мы с ней уже многое выяснили помимо писем. И это большое достижение, что Анна не только осознает необходимость этой ступени повзросления личности, но и тяготится чувством своей зависимости.
- Я хочу чувствовать себя здоровым, нормальным человеком. Пока я хожу сюда, к вам, продолжается "врач - больной". Правда, отношения у нас совсем не такие, как у врача с больным, но все равно... Я не чувствую себя свободной и кажусь себе больной. Помогите мне уйти от вас.
Говорит она это уже без неловкой улыбки. Это уже Взрослый человек стремится разорвать ту форму отношений, которая сыграла свою роль, отжила, стала мешать. Я спрашиваю ее, как она себе это представляет и что ей нужно для того, чтобы отойти безболезненно. Она признается, что уже много думала над этим и, кажется, придумала. Ей отлично известна собственная значительная способность к самовнушению. Но чтобы включить ее, необходим сильный импульс извне, в данном случае - от меня. Она хотела бы разом освободиться от привязанности и к самому диспансеру, и к кабинету, и ко мне. Нужна определенная фотография. Анна ее "похоронит" по придуманному ею обряду. Но последний день должна назначить я.
Несколько встреч у нас проходит как перед дальней дорогой и перед неотвратимой разлукой: мы торопимся что-то сказать друг другу, потом молчим и перебираем в уме, что еще не спрошено, что еще не сказано. И опять говорим - и все это в том ритме, который известен под названием "сидеть на чемоданах". Я радуюсь, что Анна "повзрослела", но тревога не покидает меня: как обойдется? Обойдется ли?
И вот найдена нужная фотография, о чем я сообщаю Анне, но - по ее же просьбе - пока оставляю у себя и даже не показываю ей. Я назначаю последний день. В этот день уже с утра я так волнуюсь, что мое экспериментальное обследование больного придется проводить заново. Позже! А сейчас - еще и еще перечитываю самое последнее письмо Анны. Тревога растет: Анне плохо! Правильно ли я делаю? Не проще ли, как советуют мои коллеги, позвать санитаров и отправить ее на лечение?.. Но это настолько похоже на предательство, что я гоню от себя эту мысль... А что делать? Анне очень плохо! Вот ее письмо:
"Простите мне все. Я просто устала от жизни, от людей, от борьбы с собой; больше всего я устала от самой себя. Но вообще мне уже лучше, и я очень хочу жить без больницы, просто жить. Вами я хотела как-то застраховать себя. Вы мне помогли... Да, мне трудно, мне всегда было трудно. А сейчас надо заставить себя работать". Дальше она привычно осыпает меня упреками. Упрекает меня во всем - что я говорила ей о ней, о ее состоянии, помогая ее самопониманию. И - как итог: "Вы не сможете помочь мне, больничные стены давят на меня... Кого Вы хотели спасти!.. Что я сделала людям? Что?.. Почему они с таким подозрением относятся ко мне? Если Вам захочется что-то узнать обо мне, можете в училище позвонить. Господи, как люди злы! По глупости ли это? Мне иногда хочется стать на колени и молить: "Не дай мне, господи, обозлиться! Спаси меня от плохого!.." Я, наверное, в чем-то виновата перед людьми, но я всегда хотела быть хорошей... Господи, как я устала! Ничего нельзя исправить. Это страшно... У меня никакой почвы под ногами. Но пусть будет так. Вы меня не спасете, нет. Я к Вам больше не приду. Никого мне и ничего не надо. Оставьте меня в покое. Я хочу жить без врачей! Надоело все, надоело! Оставьте меня одну! Оставьте меня, люди! Н. В., спасибо Вам. Простите мне все, ладно? Если я и Вам делаю что-то неприятное, это совсем тяжело... Хватит! Уйдите! И простите мне, что я Вас прогоняю. Вы вообще-то хорошая. Но - уйдите. Надо, наверное, яму вырыть, зарыть туда что-то, носить сюда цветы и таким образом успокоиться... Ой, уйдите!.."
Никогда у меня не поднимется рука насильно затолкать Анну в больницу. Процесс компенсации дефицитов в сфере отношений не может идти ровно, без спадов, срывов, боли... Это личность мучается своими интенсивными перестройками. При чем тут больница?..
А вдруг Анна не выдержит?.. Что делать?.. Мечусь по кабинету...
И вот показалась Анна, идет через двор к крыльцу. Что она сейчас чувствует? Что думает?.. Надо, чтобы она не заметила моей тревоги, смятения, страха...
Ее лицо сегодня бледнее обычного. Нет ни тени улыбки. Крайне напряжена. Даже не барабанит пальцами по столу.
Молчу. Лихорадочно соображаю: это для нее пытка... Попытаться смягчить? Расслабить? Тогда у нее исчезнет ощущение рубежа. Растягивать во времени - затягивать пытку. Нет, нужно сделать коротко. И почти без слов. Без лишних слов.
Сидим молча. Не смотрим, но обе видим друг друга краем глаза. Неторопливо достаю из стола пакетик с лекарствами и кладу перед ней:
- Спрячь в сумку.
Она молча прячет. После этого достаю и кладу перед ней концерт с фотографией. Прикрыв его сверху рукой, говорю серьезно и твердо:
- Анна, у нас с тобой все решено. С этого дня ты свободна от больницы, от меня. Знаю, что тебе трудно встать и уйти при мне. Поэтому я сейчас уйду и не вернусь в кабинет, пока ты не уйдешь. Здесь в конверте фотография, которую ты просила. Можешь делать с ней все, что сочтешь нужным.
Помолчали.
- У тебя есть что-нибудь сказать мне? Отрицательно качнула головой. Я встаю.
- Тогда все. Будет легче, если и я ничего не буду больше говорить. Всего тебе доброго! Я пошла...
Уходя, спиной чувствую почти непереносимое напряжение окаменевшей Анны. И потому дверь кабинета оставляю открытой настежь...
Вошла я туда только после того, как убедилась: Анна ушла за пределы территории диспансера. На моем столе лежала разорванная на аккуратные квадратики фотография.
На следующий день - письмо. Короткие, как в стихах Маяковского, строчки:
"Вы хороший хирург.
Заноза вырвана.
Осталось помазать ранку.
Зализать ранку...
Это у Вас самый хороший ход...
А подстраховывала я себя Вами правильно. Для страховки - лучше Вас не найти... Заслон. Но как зализать ранку... Тело не болит. Сплю нормально. Так что я почти здорова.
Ну, Вы опытны! Ловко! Красивый ход! Спасибо.
Интересная шахматная партия, ох, и интересная!
Похлопайте меня по плечу. Разойдемся как люди. А то Вы меня выпроводили как собачку. Даже дверь открытой оставили. Нет, Вы как кошку меня проводили, даже "брысь" сказали. Только не в той форме.
Прощайте. Я помахала Вам рукой".
Мне стало жутко: эта эйфория у Анны - во что она выльется через день-два?
Писем больше не было. На четвертый день я не выдержала и начала разыскивать Анну (квартиру она сменила, и последнего ее адреса у меня не было, а на конвертах она писала только свою фамилию).
Анна пришла сама на пятый день в самом начале рабочего дня. Она была очень бледна и улыбалась какой-то немыслимо блаженной улыбкой. Отбросив дистанцию, я кинулась к ней, начала трясти:
- Рассказывай!
С той же блаженной улыбкой, не быстро, но почти без заикания она мне поведала...
В тот - последний - день, выйдя из диспансера, она долго бродила по городу, а к ночи пришла в наш сквер и села на скамью, с которой видны окна диспансера. Уже наступила ночь, а она все сидела и смотрела на окна. Спугнул ее какой-то тип, надвинувшийся с гадкой целью. Сбежала домой, на квартиру. Хозяйка отругала: "Оторвет тебе башку какой-нибудь гад или еще чего сделает!.. Ишь, надумала - сидеть ночью в сквере!.." На следующий день Анна не пошла в училище. Она собрала все свои конспекты, учебники, наполовину сделанную дипломную работу и все это сожгла в печке в отсутствие хозяйки. Потом она устроила себе в старых сенках (вроде кладовки) постель и легла. Днем свет пробивался в прямоугольную дырку, которую можно было закрыть ладонью. Ночью была кромешная тьма. Хозяйке оставила записку: "Я устала, нездоровится, мне надо отлежаться. Не беспокойтесь и не трогайте меня, пока сама не встану". А легла с тем, чтобы не вставать никогда... Все эти дни не ела, не пила. Лежала и "растворялась". Почувствовала себя невесомой. Возникали какие-то навязчивые образы - "о них не расскажешь". Они куда-то звали, уводили. Душевная боль во всем этом таяла, уходила. Как при засыпании, стало все равно... И вдруг почувствовала, как будто за ней кто-то наблюдает. От этого наблюдения тянуло какой-то космической жутью, ужасом. Не могла перенести этого "надзора", ощутила почти физически неодолимый страх. Едва дождалась рассвета, наскоро собралась и пошла ко мне... До этого я и не предполагала, что когда-нибудь смогу накричать на Анну. Я орала: "Как ты смела?! Едва став взрослой, отказаться от жизни! Умереть?! Это, брат, успеется! А ты вот поживи! Проживи, что тебе отпущено!.. Ты чего испугалась? Жизни?! А кому она легка? Тебе ли ее бояться! Ты уже столько вынесла, а тут испугалась! Свободы испугалась! Ветром сдует?! А ты держись руками, зубами за землю... дерись, живи! Учись жить! Научись делать жизнь светлой! И с чего ты взяла, что человек непременно должен (среди людей-то!) жить один?! Никто не обходится без людей, никто! А ты, смотри-ка, взвалила на себя такую невероятную тяжесть - полное одиночество!.."
Анна улыбалась так, как будто слышала самые нужные для нее вещи, будто я ее хвалила. Не переставая громыхать, я добралась до ее "преступного отношения к плодам своего труда";
- Сжечь свою работу! Это что за кощунственное безмыслие?! До защиты - две недели!.. Отказаться от завершения! Выбросить на ветер силы, время!.. А ну, кончай умирать! Дело делать научись - от начала и до конца! Тогда и жить научишься!
И Анна вдруг спросила, как бы проснувшись, трезво и озабоченно:
- А как же мне теперь быть? Ведь у меня ничего не осталось...
- Восстановишь! - И тоном непреклонной властности, абсолютно исключавшим сомнения, слабость, колебания, я буквально вгоняла в нее веру:
- Все восстановишь! Сможешь! Все сможешь! Ты заново сделаешь свою дипломную работу! Ты сдашь все экзамены и получишь диплом! До тех пор чтобы я тебя не видела! И ты сделаешь это! И принесешь мне свой диплом! И вот тогда - слышишь?! - тогда ты уже не будешь больше больная! Ты перестанешь быть моей больной! Ты станешь сильной и будешь мне товарищем и другом! Я верю в тебя!!
Немного сбавив тон, но, не допуская никакой размягченности, я сурово велела Анне проследить за чайником, а сама писала и "оформляла" справку о болезни Анны для завуча, искала для нее денег... Так же сурово заставила ее пить чай с сушками. Потом проводила за ворота:
- Иди и не оглядывайся! Смотри только вперед и думай только о деле! Ты все сможешь! Ты все сделаешь! Жду тебя с дипломом!
Вскоре мне пришлось неожиданно уехать на целый месяц. По возвращении коллега-невропатолог с заметным удовольствием сообщила:
- Приходила ваша Анна, показала мне свой новенький диплом, просила сообщить вам об этом и передать привет. Кстати, у секретаря лежит ее письмо...
Уф! Гора с плеч! Не подвела Анна! Ну-ка, что она там пишет...
Читаю... Да-а... Видно, быть мне всю жизнь у Анны козлом отпущения. Как бы я ни поступила, что бы ни говорила - все не так, все плохо, кругом виновата!..
После отчета об оценках (без троек), об экзамене, о премии и Почетной грамоте за лучшую стенгазету, благодарности за хорошую учебу шло отчужденное, холодное и горькое:
"В данное время, я думаю, Вас не интересует моя судьба... Вы отлично переключаете свое внимание, Вам ничего не стоит заставить себя не думать о маленькой Анне, которая в Ваших глазах всегда была наивненьким ребенком... Вы сделали ошибку... Переход нужен. Я знаю, что при развитии навязчивости нужно уйти из травмирующей обстановки, но не бить же человека для того, чтобы он ушел... Хорошо еще, что я могу как-то оправдать Вас... А теперь - в сторону, надо, чтобы Вы ушли, и ушли подальше... Я ведь просто подопытный кролик. На кроликов не обижаются. К тому же Вы так хорошо ходите сами по себе. В этом Ваша сила. Этому я и хотела научиться... Зачем пишу? Для того, чтобы Вы почувствовали, что работали не впустую? Может быть, поэтому. Может быть, я Вам действительно сейчас не завидую! Хотя Вы можете из этого выйти, в Вас ничего не останется, никакого неприятного осадка. Так что надо, чтобы Вы ушли, и ушли подальше! Вот логопеду - спасибо, что пробудила во мне чистый, хороший ручеек. Да... Все ясно, как видите!"
У меня долго тяжело горело лицо, как если бы его исхлестали, и ныло сердце - от боли за Анну и обиды на себя... Мне постоянно тычут в нос этой Анной: чего возитесь с ней, она территориально не наша, ее к вам никто не направлял, зарплату не за нее получаете, работа ждет... А от Анны - только упреки и - "ступайте прочь"!
А разве я тебя звала? Я тебе навязывалась?.. И кто весной просил: "Помогите отойти"? А если накричала на тебя, так без этого бы тебя не собрать на действительно неповторимый штурм: за каких-то десять дней ты все сделала!.. Ну и шла бы к своему логопеду! Так ведь ты ей ни к чему! За пределами компетенции... Не по силам ты ей! А мне - по силам?!
Наверное, правы психиатры, когда говорят, что затвердевшее невротическое развитие не поддается исправлению... (Неужели Анна уже "затвердела"?) Утешало только то, что Анна теперь имеет диплом за училище на базе средней школы, начнет работать на заводе по специальности. И то, что она жива, что не сошла с ума. И что самое страшное теперь для нее - позади... И, слава богу!..
И все же - где и в чем я ее "била"? Ни тогда, ни позднее, ни в недавней встрече с Анной не удалось найти тех моих конкретных действий, которые бы соответствовали слову "бить". Может быть то, что я накричала на нее и велела не приходить, пока не получит диплом? Нет, она на этот крик не обиделась. Наоборот, почувствовала: так кричат на "своего" после пережитого за него страха... И на внушение - властное и твердое - не обиделась. Что же ее обидело, что оскорбило?!
- Сам факт отторжения - так мы установили с Анной в последнюю встречу. Мало ли что она чувствовала и осознавала необходимость "перестать быть больной": так хотелось, чтобы не прогоняли, чтобы не отпускали, чтобы удерживали! Чтобы сказали: "Не уходи! Ты мне нужна!"
А я этого не сказала. В ту пору я еще не могла сказать Анне, что она мне нужна, что мне доставляет радость знать и чувствовать, что она есть на Земле, что иногда мы можем что-то написать друг другу и даже увидеться. Все это пришло много позднее. "Не уходи!" - этого я никогда и никому не могла сказать, даже самому нужному человеку, если он хотел уйти. Притом Анне - для ее будущего - надо было уйти. Объективно необходимо.
А можно ли было сделать это "отторжение" безболезненным? Не знаю!! Возможно, кто-то из психотерапевтов может этим похвастать, но мне и в последующие годы ни разу не удавалось совершенно безболезненное отторжение тех, кто, подобно Анне, страдал невротическим развитием, и кому не хватало дружбы с Сильным Старшим. Отгороженность в отношениях с ними исключала компенсацию (т. е. никакого исправления в сфере отношений не получалось, они оставались на уровне ребенка). Чтобы стать сильным, человеку нужен не просто учитель, педагог. Ему нужен старший друг, который бы поделился силой через дружбу и научил жить самостоятельно. Мне так хотелось, чтобы Анна стала сильной, чтобы смогла обходиться без меня! Этого хотела и она сама. Она знала, что "отторжение" было объективно необходимым.
Никому никогда не давались легко первые шаги без подпорок. Всем труден этот прыжок в неведомое, где нет привычного Прибежища... И страшно, и одиноко, и обидно - зачем лишили укрытия?!
Последнее обидное, несправедливое письмо Анны продиктовано болью лишения Укрытия. Это можно понять. Но я всего лишь человек, и мне горько.
Примерно через месяц я получила конверт. В нем оказались деньги - та скромная сумма, которая была одолжена Анне после ее голодовки. На конверте - "Спасибо". И подпись Анны. Все.
Значит, разговаривать со мной не о чем. Ну что ж, живи сама! К тому мы и шли. Будь счастлива, Анна!
Прошло с полгода. Вдруг - письмо...
"Пишу и боюсь: не рано ли? Этот год у меня очень хороший. На работе у меня все отлично. Награждена значком "Ударник", занесена в Книгу почета... Благодарна Вам. Вы научили меня по-новому смотреть на мир, на людей, на себя... Цыпленок проклевывается. Человеческие руки помогли ему... Постараюсь быть человеком..."
А вскоре пришла и сама Анна. Была она теперь несколько иной - смелее, увереннее. Той тяжелой зависимости, что угнетала ее и меня, уже не было, хотя смущалась Анна все еще очень заметно. Значит, на пользу ей пошла "свобода". (И пробыла недолго, с полчаса. Смогла сама встать и уйти.) Рассказала, что работает на крупном заводе, контролирует продукцию, которая сходит с конвейера. Вошла в размеренно ускоренный ритм производства. Заикание - легкое... Проблема на сегодня одна: квартирная хозяйка, старушка, все толкует о церкви, учит читать молитвы, просит проводить в церковь, ходит туда часто...
- Понятно. Склоняет?
- Склоняет.
- А сама что думаешь?
- Думаю, что меня легко затянуть в церковь. Чувствую, что уже начало затягивать. Я же инертная.
- А твой прогноз? Что из этого может получиться?
- Думала... Пожалуй, кроме психбольницы, ничего другого не получится.
- Так в чем дело?
- Она меня против воли затянет. Не проводить ее в церковь не могу, она старенькая, ей трудно одной. И добрая она, неудобно отказать. А спорить с ней - что я знаю?.. А в общежитии мест пока нет.
Через несколько дней иду на завод и добиваюсь для Анны места в общежитии.
Начался период нормализованной социальной адаптации Анны. Это означает, что она больше не является моей больной, а я ее врачом. Она сама налаживает свои отношения с населением общежития, а это далеко не всегда легко и просто. Она учится быть терпимой к их слабостям и недостаткам, в каждом ищет хорошее и находит. При встречах со мной она охотно и увлеченно рассказывает о своих соседках по комнате и секции. Теперь она не чувствует себя обиженной и маленькой. Она может отстаивать свое право жить не так, как живут они: она любит читать, любит учиться, размышлять; не хочет знакомиться с кем попало, не любит просто болтать и "балдеть". Своей серьезности она никому не навязывает и до поры до времени терпит глумливые выходки одной из соседок. Но когда ту взбесило невозмутимое терпение Анны и она начала выкрикивать гнусности ей прямо в лицо, Анна ее ударила. После этого соседка прекратила свои приставания и даже стала проявлять знаки уважительного внимания к Анне.
Отношения с одной из начальниц на заводе сложные. Но Анна не жалуется, ей даже любопытна эта сложность, она ее занимает, подобно шахматной задаче.
Участвует она в самодеятельности цеха, рисует стенгазету. Но и без этого жить ей интересно: кругом люди, и каждого ей хочется понять.
Прошел период детской обиды на людей и подростковой придирчивости к Старшему. В избытке выплеснув все это на меня и не встретив за это гнева и упрека, она больше не имеет в этом потребности. Ее эгоцентризм больше ничем не подкрепляется и потому теряет свою суть. А то, что осталось от него, прорастает совсем новыми ростками: она теперь ищет рациональных оценок своих проявлений, не бросается в бесплодную крайность самобичевания, а старается пробиться к сознательной регуляции. Такая перемена - явление закономерное. Это естественный результат уважительно-терпеливого и корректно-доброжелательного к ней отношения.
Я все еще ей нужна. Вернее, снова нужна, но уже в иной роли - "знакомого психолога",
Теперь ее письма уже не представляют собой выплеск старой и новой боли, они больше не являются реакцией на чье-то к ней отношение. Теперь она в них именно размышляет. И все ее размышления в конце концов приводят к мысли о необходимости снова начать работу над собой - на ином уровне, более рациональном, чем прежде. Теперь она подумывает и о манерах, о такте, об этикете. Спрашивает о книгах, просит: "Вы меня помаленьку наталкивайте".
На втором году "свободы", т. е. нормальной социальной адаптации, она выдерживает нелегкий экзамен безответной любовью.
И в то же время пишет и говорит об этом только мне.
А меня "держит" в формальной роли психолога. Квалифицировать наши отношения с применением слова "друг" избегает. Но ей теперь хочется что-то отдавать мне: "Я была бы рада стать когда-нибудь Вам полезной, чтобы хоть как-нибудь оправдать себя в своих глазах... А я не могу сделать Вам ничего приятного, хорошего, радостного. И мне больно только от этого. Вы слишком сильная, слишком умная для того, чтобы любить Вас той хорошей обыкновенной любовью... Вы - дуб, под которым расту я - чахлое, но иногда настырное деревце. Я боюсь потерять Вас, хотя совсем не знаю Вас и, кажется, даже не хочу знать, так мне легче. Сегодня мне стало страшно: у Вас были грустные глаза, в них была боль... У меня заныло сердце..." Она стала дарить мне цветы.
Без срывов, однако, не бывает. Как-то Анна испугалась, что может вновь болезненно ко мне привязаться. Ей показалось, что она как будто опять в роли больной. Она боится поверить, что она мне больше не в тягость, боится ошибиться... И потому принимает решение - не приходить ко мне два-три месяца. Она боится, но надеется и нуждается в определенности, с тревогой спрашивая в письме: "Кто я Вам? Разве Вы можете меня любить? Я не хочу быть эгоисткой..." - и просит меня ответить ей тоже письмом.
И я пишу ей письмо, в котором четко и определенно навсегда зачеркиваю наши прежние роли "врач - больной" и "психолог - больной". Ставлю ее в известность, что она не обязана и никогда не будет обязана приходить ко мне. Но если захочет - может приходить. И что теперь я буду ей рада, потому что я очень рада происшедшим в ней переменам. Что теперь мне с ней легко, и это самое ценное из того, что она, Анна, может мне подарить. Я известила ее, что теперь ее письма я перенесла к себе домой и что она может теперь писать мне не на диспансер, а на мой домашний адрес.
У Анны хорошо развито самопонимание и достаточно рациональный самоконтроль. У нее выработана бдительность к своим состояниям без признаков паники. Прислушиваясь к себе, к жизни завода и города, она вдруг почувствовала, что очень устает от конвейера, от шума и сутолоки, очень тоскует об обыкновенной лужайке, о работе на земле. У нее стала часто болеть голова, появилась бессонница. Она попросила совета: что же делать? Думали мы с ней вместе. И решили: 1) в вуз не поступать, на него не хватит физических сил; 2) будущая профессия должна быть связана с землей, с растениями, чтобы Анна могла жить в деревне, в лесу.
Она поступила на заочное отделение в техникум лесного хозяйства и через четыре года, получив диплом, отправилась - по распределению - в один из лесных районов области.
Мы переписываемся. Она по-прежнему делится со мной самым сокровенным. И я доверяю ей, она мой друг. Недавно я навестила ее. Мне нравится ее семья - трудолюбивый, трезвый и добрый муж и две очень милые дочки. Старшая - та самая Оксана, которая своей психической хрупкостью похожа на мать. Но здесь - причина в травме, о чем говорилось в первой главе. В обращении с детьми Анна не повторяет ошибок своей матери. С мужем они друзья. Отец детям - Защита.
Их навещают родственники. Анна любит их, но признается, что они "давят" на нее, всегда за что-то ругают (вспомните ее сестру Иду). Их не переделаешь, вот и терпит, жалеет их.
А со мной, по ее словам, ей было "очень легко", и я это видела. Мне с ней тоже легко. И я очень рада, что она есть на Земле, что она живет - моя Анна, нравственно чистый, добрый и умный человек с богатой душой. Неважно, в какой она должности. С ней считаются, к ней ходят "за умом" - на селе такой статус заслуживают не многие. Ее нравственная позиция, ясная, ненавязчивая и независимая, вызывает у большинства уважение - у некоторых с оттенком удивления, а у некоторых своеобразную зависть. Анна терпима к людям, прощает слабости, умеет разглядеть в них хорошее. Но бестрепетно и коротко может пресечь любое проявление агрессии - с чьей угодно стороны, не питая ни к кому враждебных чувств. Она избавилась от чрезмерной мнительности и теперь не поддается панике, если ребенок болен. А за себя давно уже не боится.
Хороший человек живет на Земле. Хорошо живет, нормально. Не нуждается в психиатре. Ради этого стоило биться многие годы со всем тем, что вынесла Анна из детского и подросткового возраста. Свободная, она постепенно начинает реализовывать свои богатые духовные потенции...