Общее развитие воспитательной системы колонии совершалось по прежнему плану: от авторитарно-требовательного тона к рабочему самоуправлению. В течение 1923 г. многие части хозяйства и административной заботы перешли в руки воспитанников. В августе педагогический совет нашел возможным и самое заведование хозяйством передать воспитаннику. С середины лета начал функционировать совет командиров в качестве высшего хозяйственного органа. Большое значение приобрели заседания товарищеского суда, окончательно получившего форму кафедры по теории поступков. Нечто совершенно необходимое в колониях типа нашей (1, 31).
Наш совет трудкоммуны им. Дзержинского настаивает на том, что он должен получить еще значение верховного органа коммуны, т. е. официально должно быть признано право утверждать и отменять постановление органов самоуправления. Для меня это значит разрыв с моими прежними убеждениями в этом вопросе. Поскольку орган самоуправления один, он должен остаться в глазах воспитанников верховным органом коммуны, а если воспитательский персонал не сумеет влиять в этом органе так, чтобы выносимые постановления были полезны для нашего дела, то поправлять это бессилие применением формальных прав было бы вредно, а само наличие этого права давало бы возможность совету ослабить роль своих педагогических сил. Опыт показал, что при нашей системе устанавливаются хорошие отношения между воспитателями и воспитанниками, получается свободная от насилия установка в положении старших товарищей, имеющих значение благодаря своему опыту, создается хорошее состояние детского и педагогического коллектива (1, 72).
Настоящий коллектив - это очень трудная вещь. Потому что прав человек или не прав - эти вопросы должны разрешаться не для собственного гонора, не в личных интересах, а в интересах коллектива. Всегда соблюдать дисциплину, выполнять то, что неприятно, но нужно делать,- это и есть высокая дисциплинированность (4, 374).
Почему я не удерживал Воленко, когда он решил уйти из колонии? Да, по традиционной педагогике я должен был его удерживать. Я не боюсь риска и знаю, что перемена обстановки бывает очень полезна, иногда полезна, иногда полезно пережить то или иное потрясение. Вот поэтому я не захотел удерживать Воленко. Он считал себя ответственным за то, что в его бригаде происходит кража. Колония считала его ответственным. Это совершенно необычное для старой педагогической логики явление, чтобы в детском коллективе считали бригадира ответственным за кражи. Но в бригаде Воленко были воры, потому что Воленко - мягкий человек, всепрощающий человек. Он не мог оставаться в колонии со спокойной совестью, должен был уйти. Это было требование, его собственное требование к себе. Я понимал, что уход из колонии был для него тягостным, но я хотел, чтобы он пережил это. Очень хорошо, когда человек предъявляет к себе большие требования, это воспитывает человека. У многих наших педагогов есть такое ошибочное желание не слишком перегружать человека требованиями к себе или вообще совсем не перегружать, все расписать, как и что нужно сделать. Я с этим не согласен и поэтому не удерживал Воленко в колонии (7, 193-194).
В коммуне им. Дзержинского ребята никогда не дрались. Помню, был такой случай. Возвращались мы из Батуми на пароходе в Крым. Заняли всю верхнюю палубу. Нас очень полюбили. Мы были красиво одеты, у нас был прекрасный оркестр, мы устраивали там концерты. Публике и команде мы очень понравились. И вот как-то утром, за завтраком, перед самой Ялтой один старший коммунар ударил своего товарища, более молодого, по голове консервной коробкой. Случай для нас совершенно небывалый. Я был ошеломлен. Что делать? Слышу, играют общий сбор.
- Почему?
- Дежурный командир приказал.
- Зачем?
- Все равно вы прикажете созвать.
Хорошо. Собрались. Что делать? Вносится предложение: ссадить в Ялте, расстаться навсегда. Смотрю, никто не возражает. Я говорю:
- Да что вы, шутите или серьезно? Да разве это возможно. Ну, ударил, ну, виноват, но нельзя же выкинуть человека из коммуны.
- Чего там разговаривать, голосуй.
- Подождите,- говорю. Тогда председатель говорит:
- Есть предложение лишить слова Антона Семеновича.
И что же вы думаете - лишили. Я говорю им:
- Мы в походе, я командир, я могу все общее собрание под арест посадить на пять часов, это вам не коммуна, где я с вами разговариваю, как же вы можете лишить меня слова?
- Ну ладно, говорите.
А говорить-то и нечего. Голосуют. Кто за это предложение? Все единогласно. И здесь же выносится другое предложение: кто пойдет провожать, может обратно не возвращаться.
Прибежала делегация от пассажиров и команды. Просят простить этого мальчика.
- Нет, мы знаем, что делаем.
В Ялте ни один не сошел с парохода. Ждали Ялту с нетерпением, хотели посмотреть город, погулять, а здесь ни один с парохода не сошел. Дежурный командир сухо сказал ему:
- Иди. И пошел.
Приехали мы в Харьков, а он на площади нас встречает. Наши грузятся. Он здесь же вертится. Дежурный командир говорит ему:
- Уйди с площади. Грузиться не будем до тех пор, пока ты будешь здесь.
Ушел. Через три дня пришел ко мне в коммуну. У дверей часовой.
- Не пропущу.
- Ты же всех пропускаешь.
- Всех пропускаю, а тебя не пропущу.
- Ну, вызови тогда Антона Семеновича.
- Не буду вызывать. Все-таки вызвали меня.
- Что тебе нужно?
- Попросите общее собрание.
- Хорошо.
Просидел он у меня до вечера. Вечером общее собрание. Прошу. Смотрят и молчат. Спрашиваю, кто хочет высказаться? Никто. Да скажите же что-нибудь. Улыбаются. Ну, думаю, наверное, оставят. Прошу голосовать. Председатель голосует: «Кто за предложение Антона Семеновича, прошу поднять руки». Ни одной руки не поднимается. «Кто против?» - Все.
На другой день опять пришел.
- Не может быть, чтобы меня так жестоко наказали. Созовите общее собрание, я хочу, чтобы мне объяснили.
Созывается вечером общее собрание. - Вот он требует объяснения.
- Хорошо. Говори, Алексеев. Выступает Алексеев, начинает говорить.
- Ты на пароходе в присутствии всего Советского
Союза, так как на пароходе были представители всех городов, в присутствии команды из-за какого-то пустяка ударил товарища по голове. Этого нельзя простить, и никогда мы тебе не простим. После нас будут здесь ребята, и те не простят.
Ушел он. Из старых ребят многие уже вышли из коммуны, много новеньких. И новенькие всегда говорили: «Нужно поступать так, как поступили со Звягинцем». Они Звягинца не видели в глаза, но знали о нем.
Видите, товарищи, как коммунары относились к битью. Педагогической душой я их осуждаю за такую жестокость, а человеческой душой - не осуждаю.
Это, конечно, жестокость, но жестокость вызванная (4, 312-314).
Был у нас один случай. У нас был плохой литейный цех, и заведующий производством не хотел ставить вентиляцию, а в цехе был медный дым. Мой доктор Вершнев прочитал в словаре Брокгауза и Эфрона, что литейный дым очень вреден и может возбудить литейную лихорадку. Он прибежал ко мне с книгой и говорит: «Что это такое! Не позволю отравлять пацанов».
Раз доктор не позволяет, я обратился в совет бригадиров. И совет бригадиров постановил - снять с работы всех шишельников. Прибежал завпроизводством: «Что вы делаете, не будет литья, станут сборочный и никелировочный цехи».
Завпроизводством Соломон Борисович Блюм вечером поймал пацанов и говорит: «Что вы обращаете внимание на приказ, пойдем, сделаем шишки, ведь сейчас нет дыма, никто не узнает, закроем двери и ставни». Они согласились и пошли. Но через полчаса в литейной открылись двери, и мой связист (который все знал и слышал), лейтенант 12 лет, сказал: «Заведующий требует вас немедленно». Пришлось пацанам идти под арест. Сняли с них пояса и посадили на диван на общем собрании. Они очень испугались, потому что не я их арестую, а общее собрание, а оно строже меня. Среди этих пацанов было четыре старых колониста со значками, а один был новенький, Ваня. Когда на общем собрании их вывели на середину, кто-то сказал: «Зачем Ваня стоит, ведь он новенький». Тогда он возмутился: «Как это я не отвечаю?» Пришел случай наказать, а тут отвод. Он в слезы: «Как вы меня оскорбляете, почему хотите отпустить?» И собрание решило, так как он хлопец хороший и ничем плохим себя не проявил,- прощать нельзя, нужно наказать.
Вот этой логики я тогда не понимал. Когда собрание! постановило, прошли у Вани слезы, и он очень виноватым голосом оправдывался, что у него нет никакой литейной лихорадки, что он беспокоился об общих интересах. А против них выступали, что их нужно взгреть, и даже предложили снять звание коммунаров и значки. Ограничились тем, что постановили 1 Мая, когда построятся идти на парад, перед строем, при знамени прочитать им выговор. Для них это было большое преступление - неподчинение приказу, и потом ходили разговоры по колонии, что их слишком строго наказали, но оскорбиться из-за наказания считалось большим позором.
Вот такая ответственность перед коллективом, когда она приобретает такси характер спаянности, что освобождение от ответственности кажется освобождением от коллектива, вот такого рода дисциплина показывает сбитость коллектива (4, 274).
В сегодняшнем номере (Текст из заметки стенгазеты «Дзержинец» от 22 апреля 1930 г. под заголовком «Кропачевщина».) я обратил внимание на две статьи. Одна об ужасном браке в литейном цехе, по случаю которого автор закричал:
- Ай, ай, ай, ужас, ужас...
Вторая - письмо к коммунарам товарища Когана, в котором он без всякой злобы описывает, как работают коммунары.
Меня неудача с глиной в ужас не привела. Ошибки бывают во всяком деле, особенно часто бывают и в новом деле, каким для нас и наших условий является литье.
Напротив, все обстоятельства этой ошибки показали мне, что у нас «кропачевщина» («Кропачевщина» (от фамилии бывшего заведующего производством коммуны с августа 1929 г. до начала 1930 г.) - синоним бесхозяйственности, разболтанности, неорганизованности.) среди руководящего персонала производства кончилась. Как только установили, что глина не годится, товарищ Коган и все мастера приняли самые решительные меры к исправлению ошибки. Я прямо говорю: проявленная ими энергия и находчивость могут послужить прекрасным примером прежде всего для коммунаров. В течение всего одного дня им удалось сговориться по телефону с заводом «Свет шахтера», съездить на завод, узнать, где они достают глину, и даже достать у них несколько возов глины, которая оказалась вполне подходящей.
И вот получилось такое, чему коммунары могут позавидовать. Вчера установили ошибку, а сегодня уже произвели отливку с новой глиной, и произвели хорошо.
Почему-то коммунары не заметили и этой энергии, и этой находчивости, не заметили и очевидного мастерства Поляченко (Поляченко - один из мастеров-инструкторов меднолитейной мастерской коммуны.). А это нужно было заметить прежде всего для того, чтобы поучиться.
Больше того, мастера-литейщики отказались от своего трехдневного заработка, чтобы не вводить коммунаров в убыток. Это совершенно лишнее: честно совершенная ошибка в начале такого дела не может идти за счет наших рабочих. Я считаю, что рабочим должно быть оплачено время полностью, но то, что они сами предложили им не платить, делает им честь.
Спросим себя прямо: многие коммунары готовы были бы на подобную жертву?
Если в руководящей части производства «кропачевщина» кончилась, то она, кажется, не кончилась среди самих коммунаров.
Во всяком случае, еще и теперь приходится наблюдать отвратительные картины: «клубов» возле кузницы, шатания по коммуне без дела, ухода из мастерских, курения и матерщины в цехах. Многие наши герои при всяком случае готовы симульнуть, но это не мешает им геройски ругаться, нисколько не хуже любого холодно-горского кавалера и душки.
«Кропачевщину» надо решительно гнать теперь из рядов самих коммунаров. Мы не должны больше видеть лежащих лентяев на травках и восседающих в пустословных болтаниях языком возле кузницы. Мы также не должны больше наблюдать, что коммунар уходит из цеха и просто шатается по коммуне и мешает другим работать. Все эти штучки, товарищи, надо решительно бросить. Довольно, в самом деле, прикидываться и такими, и сякими - хорошими, а на самом деле просто лодырничать и лежать... (1, 119).